VII
В нем пела радость, объявшая все его существо. Она не гасла, не меркла в потоке забот, которые обступали Павла Карловича весь день, которым не было и не могло быть конца!
По коридорам, по лестницам гостиницы «Дрезден» сновали рабочие, солдаты, красногвардейцы. Еще, кажется, не бывало такого, чтобы все спешили одновременно: одни вверх по ступенькам, другие вниз — скорей, скорей, скорей!
Утро начиналось буднично. На дворе серым пологом нависало небо. Не переставая лил дождь. Гостиница жила обычной жизнью.
— Петроградская погодка, — сказал Михаил Федорович Владимирский. — На Тверской прямо-таки «Невы державное теченье».
Владимирский любил перемежать свою речь строчками из стихов. Откуда у него эта страсть — у профессионального революционера, медика по образованию, Штернберг не знал.
Михаил Федорович стряхнул капли с ворсистой фуражки, вытер усы и бородку и, посмотрев на мокрый платок, покачал головой:
— «…И алчную землю поила дождем».
«Погода — дрянь», — Павел Карлович мысленно согласился с Владимирским и позавидовал его маленькой, плотной, чуть тронутой сединой бородке: просохнет в два счета.
В гостинице «Дрезден» не хватало света и зажгли лампочки. Свет электрический и свет из окон мешали друг другу — лампы светили тускло, вымученно.
Заседание Московского комитета началось, как обычно, в назначенное время. Штернберг сел у стола, на краю которого лежала газета «Социал-демократ» с отчеркнутыми синим карандашом строчками:
«Война объявлена. Правительство, капиталисты, помещики сомкнутым строем идут против крестьян, солдат и рабочих. Необходим немедленный отпор!»
Хотя речь шла о событиях в Калуге, слово «война» показалось Павлу Карловичу несколько громким. Он поискал глазами кого-нибудь из редколлегии «Социал-демократа».
Все произошло неожиданно. Секретарь Московского комитета Василий Матвеевич Лихачев, которому занесли какую-то записку, поднялся и с минуту стоял, поглощенный чтением. Лицо его отразило крайнюю сосредоточенность:
— Телефонограмма из Петрограда. От Ногина.
Ногин и Ломов уехали в столицу на Второй съезд Советов. Все знали, что они там, и телефонограмма, скорее всего, могла означать новую отсрочку съезда.
— «Сегодня ночью… — голос Лихачева прозвучал громче обычного. Василий Матвеевич обвел взглядом сидящих, словно стараясь запомнить их позы, их взгляды, выражение их лиц. — Сегодня ночью… — повторил он, — Военно-революционный комитет занял вокзалы, Государственный банк, телеграф, почту. Теперь занимает Зимний дворец. Временное правительство будет низложено. Сегодня в пять часов открывается съезд Советов. Переворот прошел совершенно спокойно, ни единой капли крови не было пролито. Все войска на стороне Военно-революционного комитета».
На мгновение в комнате наступило всеобщее оцепенение. Лихачев продолжал стоять, не выпуская из рук листок с телефонограммой. Эта минута, которую ждали долгие годы, пришла ошеломляюще внезапно.
— Прочтем еще раз? — спросил Емельян Ярославский, руководитель военной организации большевиков, выходя к столу в своем суконном френче с накладными карманами и протягивая руку к телефонограмме.
Он читал медленно, с остановками:
— «…занял вокзалы,
Государственный банк,
телеграф,
почту…»
Ясно?
Только теперь, кажется, все поняли смысл происшедшего. Ярославский обнял Лихачева, Владимирский отчаянно тряс руку Павла Карловича и декламировал:
— «Россия! Встань и возвышайся!»
Рядом с ним оказался Осип Пятницкий. Его узкое, худое лицо, еще больше заострившееся в годы енисейской ссылки, сейчас светилось улыбкой. Пятницкий смотрел на Владимирского и Штернберга, повторял:
— Подумайте — свершилось! Наконец-то свершилось!..
Колесо событий завертелось с бешеной скоростью. Московский комитет заседал, отбросив старую повестку дня. Потом заседал совместно с Областным бюро и Окружкомом. Избрали Партийный боевой центр по руководству восстанием.
— Жаль, что это не сделано заранее, как в Петрограде, — сказала Варя.
— Пока гром не грянет, мужик не перекрестится, — вставил Ярославский.
Варя бросила камешек в адрес тех, кто оттягивал создание боевого центра, и в другое время разгорелась бы, наверное, полемика, но теперь было не до споров — хлынул поток неотложных дел.
Алексей Ведерников, не успев закурить трубку, на ходу застегивая пальто, выходил из комнаты. Куда девались его неповоротливость и медлительность! Он отправлялся в Покровские казармы за солдатами, чтобы занять почту и телеграф.
— Тише, тише, товарищи! — просила Варя и, склонясь над столом, быстро водила пером по бумаге.
Павел Карлович скользнул взглядом по листку: «Рязань — докладчика не будет», «Калуга — бумага есть», «Смоленск — литературу посылаем». Варя составляла шифрованные телеграммы в область. Разные тексты означали одно и то же: началось!
С этого часа гостиница «Дрезден» вступила в стремительный и суматошный ритм жизни. Правда, Павел Карлович, выйдя в коридор и медленными шагами приближаясь к штабу, погрузился в свои мысли. Он пытался представить Петроград и не мог увидеть его иным, чем запомнил той апрельской ночью, когда в скрещении слепящих прожекторов среди людского моря как бы плыл броневик, с которого выступал Ленин. Павел Карлович понимал: восстание есть восстание, все, наверное, сейчас по-иному, но засела фраза из телефонограммы: «Переворот прошел совершенно спокойно, ни единой капли крови не было пролито».
Если б подобная весть пришла от кого-либо другого, не от Виктора Павловича Ногина, он, пожалуй, заколебался бы в ее достоверности. Но Ногин принадлежал к той породе людей, которым Штернберг доверял. Мальчиком, учеником красильщика, судьба окунула его в крутой, обжигающий раствор, именуемый жизнью. Его обдавало и холодом, и жаром. До всего доходил он сам, собственным опытом. Ссылки и тюрьмы довершили «образование». Как ни странно это звучало, но, по убеждению Павла Карловича, тюрьмы в России многим заменили университеты.
Штернберг как-то заметил у Ведерникова книги на немецком языке. На вопрос, читает ли он по-немецки, Алексей Степанович ответил:
— Чо, по-немецки? Читаю. Я в тюрьме три языка изучил.
Ногин тоже однажды вскользь бросил:
— Переводил Джером Джерома. Издавали. Зарабатывал на хлеб.
В другой раз выяснилось, что Виктор Павлович знает суждения Ломоносова о северных сияниях, копировал даже его рисунки. И опять оказалось, что истоком были впечатления верхоянской ссылки, где Ногин наблюдал полярные сияния, а уж раз увидел, то надо понять, постичь, докопаться до сути…
Да, достоверность его телефонограммы не подлежала сомнению. Больше того, картина событий развертывалась в ней с логической последовательностью: заняли вокзалы, банк, телеграф.
Первыми стоят вокзалы. Партийный центр уже направил в Брянск и Орел человека, чтобы связаться с местными большевиками, создать на станциях заслоны, преградить путь войскам с фронта, если бросят их на Москву.
У Павла Карловича «на случай В. В.» были карты с мостами, виадуками, скрытыми подходами к железнодорожному полотну на ближних подступах к городу. Из числа рабочих еще в августе сформировали подрывные группы. О них-то и подумал Штернберг, подходя к двери красногвардейского штаба.
В открытую форточку врывались слова песни:
Голос разбуженной улицы звучал близко и явственно, тонул в топоте шагов: песня быстро удалялась в сторону Страстной площади. Обступившие его люди мешали подойти к окну, прислушаться, и последним всплеском долетело «и водрузим над землею» — уже далекое, уплывающее, как порыв ветра.
— Садитесь, садитесь, товарищи! — попросил Штернберг, но садиться было не на что, на стульях примостились по двое, единственный диван под тяжестью теснившихся на нем людей просел почти до пола. Те, кому не хватало места, жались к подоконникам.