Сбившиеся с ног регулировщики истекали потом на перекрёстках. Поднятая колёсами и гусеницами пыль плыла к небу такими густыми облаками, что солнце тонуло в них и стояло над Германией, как тусклый круг кроваво-багрового цвета. Бензиновая гарь пропитывала воздух, и уши начинали болеть от непрерывного рокота моторов.
Наконец у самого Берлина, где части останавливались и перегруппировывались, машине удалось вырваться из клубов пыли. Перемахнув по широкому виадуку бетонное кольцо Берлинерринга, она въехала в пригород. За чугунными литыми решётками, за зелёной стеной деревьев прятались особняки. Возле них во дворах стояли шеренги машин. Хлопотливо потрескивали движки походных раций, дымили походные кухни. Флаги с красными крестами свешивались с крылец самых роскошных вилл. Связисты тянули провода, обматывая их вокруг чугунных столбов трамвая. Где-то тихонько попискивала гармошка, такая неожиданная, милая в этом чужом, мрачном городе. Девушка - военный почтальон - в лихо заломленной на кудрявой голове пилотке торжественно шла с полной сумкой по улицам этого богатого и потому, вероятно, пощажённого американскими бомбардировщиками пригорода.
Но с каждым перекрёстком картина становилась мрачнее. Исчезла зелень. Появились чёрные, местами уже поросшие травой, местами ещё дымящиеся развалины. У станции метро теснились санитарные автомобили. Две девушки в окровавленных халатах вынесли из подземелья носилки, на которых, закрыв глаза, лежал солдат в мундире вражеской армии. Девушки ступали осторожно, стараясь шагать в ногу. Сержант неприязненно покосился на них:
- Точно молоко несут - расплескать боятся. А моя б воля, дал бы я туда, в это метро, гранату, другую - и никакой возни.
- Не положено, сержант: раненый - он раненый и есть, - сказал Миша и помахал рукой пригожей санитарке. - Эй, курносая, много их там?
- Их там таскать - не перетаскать, всё метро ранеными забито, - ответил за неё ефрейтор Тихомолов. - Они их туда позаносили и бросили, ни пищи, ни медицинской помощи. Некоторые уже давно померли и лежат. Вонища! Это ещё что, а в одном месте фашист в метро воду из реки пустил, затопить раненых хотел… они к нам не попали. Волки, одно слово - волки.
На войне всегда лучше быть среди знакомых. Я решил, миновав корпус и бригаду, пробираться прямо в батальон, в котором служили мои случайные спутники. Мы осторожно ехали меж бесформенных кирпичных холмов, по которым трудно было даже угадать былые очертания улицы. Из сохранившейся подворотни возник часовой и преградил дорогу. Дальше езды нет. Только пешком. Это уже позиции.
- Хозяйство всё там же, где и вчера? - спросил сержант, обменявшись с часовым заветными словечками пароля и отзыва.
- Там же, дальше не пускает, упёрся, огня много. Батальонного вчера вечером ранило.
- Пошли, - командует сержант.
Мы прощаемся с Мишей, который, пятясь, уводит своё яичное ландо. Пробираясь от руины к руине, движемся меж каменных груд. Трудно даже представить себе, что это было когда-то улицей. Скорее всё это похоже на каменоломню, где добыча ведётся открытым способом. Лишь какие-то случайные штрихи: синяя табличка с надписью: «Эйзенштрассе», сверкающая зелёными изразцами печка, прилепившаяся к уцелевшему куску стены где-то на уровне третьего этажа, ржавая швейная машинка, о которую мы все трое по очереди спотыкаемся, да странное обилие железных кроватей, высовывающихся из кирпичной трухи то там, то здесь, - напоминают, что тут жили люди. Звуки разрывов в теснинах руин становятся оглушительными, слышны пулемётная перестрелка и упрямые, как дробь отбойных молотков, автоматные очереди.
И вдруг штатские люди стоят у чудом сохранившейся стены дома. Небольшая очередь: какие-то старички в старомодных сюртуках и мятых шляпах, худые, измождённые женщины с поджатыми губами, с грязными, бурыми лицами - и все с судочками, с мисочками, завёрнутыми в салфетки, жмутся к закоптелой стене.
Сержант останавливается перед этой очередью, смотрит на неё тяжёлым взором, от которого женщины и старики ещё теснее жмутся к стене, потом резко поворачивается и исчезает в узком, тёмном проходе среди камней. Спускаемся в подземелье. Он идёт впереди, освещая дорогу карманным фонариком. Мы движемся по подвалу, оплетённому змеями паровых и канализационных труб. Сзади слышится окающий шёпот ефрейтора Тихомолова:
- Повар наш остатки ротного харча цивильным немцам раздаёт. Прикормил их, как воробьев, вот и являются эссен себе получать. Много их тут… Под развалинами, как кроты, живут. С детишками есть… Ну вот и дошли.
В маленькой каморке, служившей, должно быть, жилищем истопника - КП наступающего батальона. Капитан - такой молодой, с такими детски ясными глазами, что его маленькие усики кажутся приклеенными, - поднимается из роскошного вольтеровского кресла, устало и грустно сообщает, что командир вчера ранен, а он, начальник штаба, исполняет его обязанности. Но речь заходит о военных делах, и капитан сразу оживляется. Их батальон действительно глубже других в этом секторе прорвался к центру Берлина. Но на перекрёстке этой проклятой Эйзенштрассе напоролся на эсэсовскую засаду и вот уже вторые сутки никак не может пробиться дальше. А артиллерии не дают, её концентрируют для прорыва где-то южнее. Ему велено пока закрепиться и отбивать попытки немцев прорваться из кольца на юг. Ведь только подумать, бездействуем в такое время! И хотя грудь капитана пестрит орденскими ленточками и нашивками за ранения, в голосе у него чуть не слёзы. Но вдруг в серых глазах его загораются озорные огоньки. Не сидеть же сложа руки, как сосед справа! Нет, чёрт возьми, он решил наступать без артиллерии. Вот только сгустятся сумерки, он покажет этим паршивым эсэсовцам! Он уже сосредоточил на флангах все свои пулемёты и миномёты…
- Хотите глянуть на берлинскую передовую? Никаких биноклей, всё видно простым глазом. В этом доме мы, дальше один разваленный - ничейный, а в следующем, в тридцати метрах, немцы, - капитан подкручивает вверх тонкие усики.
Мы выходим из каморки. Стены подвала гудят от близкой и далёкой канонады, но своды его крепки. В конце подвала видна ярко освещенная солнцем позиция. Частые пулемётные гнёзда, удобно выложенные из кирпича, фигуры автоматчиков, распластавшихся за камнями. Потолок подвала здесь обрушен, люди находятся как бы в широкой кирпичной траншее. В правом углу этой траншей толпятся солдаты. Они к чему-то прислушиваются, и на их лицах застыло выражение тревоги. Среди них мои спутники выделяются праздничной формой и ослепительно сверкающими регалиями.
- Что за митинг? - спрашивает капитан, старающийся придать голосу командирскую суровость.
- Ребёнок там, - поясняет кто-то, неопределённо махнув рукой за стену укреплений.
- Разрешите доложить, товарищ капитан! - вытягиваясь, шагает вперёд ефрейтор Тихомолов. - Обстоятельства следующие: снаряд он туда тяжёлый бросил, должно, угодил в подвал, а там женщина какая-то сидела. Женщина как крикнет, ранило её или убило, стихла она, а маленький, слышите, надрывается.
Сквозь гул и грохот сражения, действительно, доносился протяжный детский плач. Среди чёрных, дымящихся развалин, сотрясаемых взрывами и выстрелами, этот нежный, тонкий, захлёбывающийся плач был самым страшным звуком, от которого мороз подирал по коже.
- Да, штука, - озадаченно отозвался капитан. - Ишь, надрывается… А спасти нельзя?
- Трудно, товарищ капитан, - говорит Тихомолов. - Он тут каждый камень на прицеле держит. Ребята попробовали для пробы пилотку на прикладе чуть-чуть из окопа высунуть. В двух местах её пропорол, и приклад - в щепки.
Плач несётся из самой середины «ничейной» развалины, беспомощный, безутешный детский плач. Этот нежный, сиротливый звук не может заглушить никакая канонада. Когда плач стихает, на лицах солдат появляется выражение тоскливой безнадёжности, когда возобновляется, все облегчённо вздыхают.
- Эх, была не была! - говорит Тихомолов и, насунув на уши пилотку, идёт к брустверу.
- Куда? У тебя у самого трое! - остановил его сержант Лукьянович.