В каждой из палат в породном углу — богато украшенный, неширокий, двухъярусный иконостас. Пред иконами в цветных хрусталях теплились лампады. Окна были невелики, стёкла маленькие, во множестве, в свинцовых переплётах.
Столы огромного чертога были расставлены буквою П — покоем. Крышке этой буквы соответствовал большой, главный стол. Во главе сего стола, на открытом, без балдахина, престоле из чёрного дерева, с прокладкою золотых пластин и моржовых клыков, восседал князь-супруг. Рядом с ним, на таком же, но чуть поменьше престоле по левую руку сидела молодая княгиня.
Первым по правую руку от жениха сидел Александр, рядом с ним — дядя, Святослав Всеволодович, как бы тысяцкий. Затем — митрополит Кирилл во главе высокого духовенства. А ещё далее вправо — званные на свадьбу князья.
Влево от Дубравки сидели княгини. Больше за этим главным столом никому не полагалось сидеть.
Правый боковой стол — «косой» стол, как именовался он в росписи, был усажен боярством. Чем ближе сидел боярин к великому князю, тем, стало быть, сановитей.
Левый «косой» стол был для женщин. Чем ближе сидела боярыня к великой княгине, тем знатнее.
Перед князьями, перед каждым в особицу, вино стояло не в стопе, не в стакане, не в кубке, но в большом турьем роге, оправленном в золото, на золотой же четырёхногой подстанове.
Китайский фарфор, вывезенный Андреем и Александром из Великой орды, — подарок великого хана; фарфор византийский и новгородский отягощал столы вперемежку с хрусталём и огромными золотыми и серебряными блюдами, жаровнями, мисами, которые на первый взгляд показывались как бы тяжёлой и неуклюжей ковки, — словно бы некий исполин пальцами слегка, небрежно обмял, — однако зрелому глазу раскрыто было, что в том-то как раз и затаена была истинная краса всей этой пиршественной посуды, призванной поддерживать на себе иной раз целого жареного вепря или же лебедей.
До сотни достигало количество яств, подаваемых на пиру. Необозрим и неисчерпаем был питейный княжеский поставец; и бургундское, и рейнское, и Канарское, и аликант, и мальвазия, и французское белое, и грузинское красное, и множество других вин зарубежных.
По иному боярину всего этого и даром не ладо, а подай ему зелена вина, русского, своего, — чтобы с груздочком его; другой же гость крепкое и с благоуханием любит, — такому настойки: вот тебе — померанцевая, анисовая, гвоздичная, двойная, тройная, кишенцовая, полынная, кардамонная. Господи, да разве переберёшь все!
Зачин столу всегда полагали закуской. Сперва — рыбное. И в первую очередь — к водке — многоцветная русская икра — это вечное вожделение чужеземцев! На пирах и обедах и немецкие и прочие гости прежде всего кидалися на икру. Дар вожделенный и многовесомый в политике была эта русская икра: черпая и красная, разных засолов — и осетровая, и белужья, и щучья, и лицевая, и стерляжья, и севрюжья. Многое мог сделать бочонок чёрной икры в гостинец и у императоров византийских, и у патриарха константинопольского, и у короля Латинской империи, и у императора Германии, да и у самого Батыя!
Рядом с икрою, столь же прославленные и на чужбине, ставились рыбьи пластины, пруты — осетровые, белужьи, стерляжьи, иначе говоря — балыки.
Для митрополита, лично, — ибо строгий и неуклонный был постник — было сверх того приказано изготовить: горох тёртый под ореховым маслом, грибы с лимоном и с миндальным молоком да грибы в тесте с изюмом да с мёдом цежёным.
Для князей, для бояр, для княгинь и боярынь подавали горячие, богатые щи и всевозможные жаркие. Этих тоже было невперечёт: и говядина, и баранина, и гусь, и индейка, и заяц, и тетерев, и рябчики, и утки, и куропатки, и всё это под всевозможными взварами — из всех пряностей земных. Однако же начался к ним приступ с испечённых лебедей. На каждое из трёх застолий было подано по лебедю. Исполинские птицы испечены были так, что якобы осталась нетленной вся белизна и красота оперенья. Двое слуг, клонясь набок под большим золотым поддоном, на котором высился лебедь, сперва обносили его перед глазами гостей, а затем ставили в соседней передаточной палате на стол перед главным поваром. Тот с помощью ножниц снимал оперенье, раскладывал уже заранее расчленённую на приказанное число кусков изжаренную птицу, и тотчас же целая стая одетых как бы в золототканые подрясники поварят-подавальщиков, ловко изгибаясь перед всяким встречным препятствием, стремительно обносила всех гостей лебедятиной.
Невесте с женихом полагался, по древним обычаям, «царский кус» — лебединые папоротки, то есть локтевой сустав лебяжья крыла, тот, что в две косточки.
Тут, по знаку Святослава Всеволодича, все повставали со своих мест и подняли кверху кубки, полные до краёв, и надпил каждый, а затем, оборотясь к невесте, заорали: «Горько, горько!..»
Дубравка, зардевшись и потупя ресницы, позволила князю-супругу поцеловать её в никем, кроме отца с матерью, не целованные уста.
Тут ещё больше все закричали, опорожнили стаканы, чаши и кубки, и тотчас же бдительно следивший за своим делом виночерпий — боярин, поставленный наряжать вино, — приказал сызнова их наполнить.
Всё шло размеренно и чинно, подобно теченью планет.
Пресветлый тысяцкий и водитель свадьбы Святослав Всеволодич сидел бок о бок с митрополитом Кириллом. Владыка всея Руси, и в самом деле довольный исполнением давних мечтаний — своих и Даниила Романовича: Дубравка — в замужестве за великим князем Владимиро-Суздальской земли, и отныне уж никакая сила не сможет этого повернуть вспять, а кроме того, и желая сказать приятное нечто старому князю, вражду коего с Невским ему уже давно хотелось чем бы то ни было затушить, произнёс довольно громко, чтобы и сидевшие поблизости тоже слышали:
— И весьма счастлив аз, недостойный, что на сём торжестве бракосочетанной мною питомицы моей так всё течёт достойно, благолепно и выспренне!..
Святослав Всеволодич гордо откинулся, заправил левую ладонь под свою обширную тупую бороду, погладил её снизу вверх и многозначительно отвечал:
— Справедливо изрёк, владыко!.. Что ж, молодость плечами покрепче, а старость — головою!..
И сам, своей собственной рукой, направил в хрустальный стакан владыки багряную благовонную струю.
...Уж подали груши, виноград и всевозможные усладеньки и заедки: груды цветных сахаров, леденцов, винных ягод, изюму, коринки, фиников, лущёных грецких орехов, миндальных ядер и арбузные и дынные полосы, сваренные в мёду.
Застолье длилось от полудня и до полуночи! Почти непрерывно на хорах гремела музыка: били в серебряные и медные трубы; свиристели малые, одним человеком надуваемые через мехи, серебряные органы; бряцали арфисты и гусляры; восклицали тимпаны...
Пировали не в один приступ, но с передышкою, подобно тому как не одним приступом берут широкотвердынный город. Уже многие из тех, кто ещё недавно готов был драть бороду из-за места, уступили сейчас это своё драгоценное место, правда не без борьбы, всепобеждающему боярину — Хмелю: тихо опустились под стол и там похрапывали, укрытые скатертью от всех взоров.
Но ещё много ратовало доблестных седобородых борцов.
Гриньку Настасьина это и смешило и удивляло. «Вот ведь чудно! — думал он, стоя позади кресла Александра Ярославича с серебряным топориком на плече, как полагалось меченоше. — Ведь уж старые, седые, а напились-то как!»
Однако он и бровью не повёл и стоял чинно и строго, как его учил старый княжеский дворецкий. Гринька исполнен был гордости. Как же! Сам Невский сказал ему: «Ну, Настасьин, будь моим телохранителем, охраняй меня: времена ныне опасные!»
Издали Гринька напоминал сахарное изваяние: он весь был белый. На голове его высилась горностаевая шапка, похожая по очертаниям на опрокинутое белое и узкое ведёрко. Кафтан со стоячим воротом тоже был из белого бархата.
И за креслом Андрея Ярославича тоже стоял свой мальчик-меченоша. Но разве же сравнить его с Гринькой!
Вдруг от внешнего входа, из сеней, послышались глухие голоса ссоры, как бы попытка некой борьбы, топот, жалобный вскрик. Затем, покрывая весь шум, донёсся гортанный, с провизгом, голос, кричавший что-то на чужом языке.