Л подпаливший бороду, ражий большеглазый мужик, словно бы и впрямь чувствовал себя перед всеми виноватым за погубление некой общественной собственности: улыбаясь и помаргивая, объяснял он чуть не каждому, кто приседал перед ним и засматривал ему в лицо:
— Да как-то сам не знаю... замечтал... домачних своих воспомнил!..
А его не переставали поддразнивать:
— Эх, Миша, Миша!.. «Домачних»! Шинка твоя не посмотрит, кого ты там «воспомнил», а бороду, скажет, изнахратил — быть тебе в вине: и остатки выдерет!.. Ты в Новгород теперь не возвращайся!
Сотник Таврило Олексич опасливо оглянулся в дальний угол поляны, где виднелся островерхий белого войлока шатёр, крытый алым шёлком, с кистями, и рядом с ним — другой, поменьше и попроще первого.
— Лешаки, — сказал он, — князя ржаньем своим разбудите!..
Все стихли. Немного погодя дружина разбилась вся по кружкам, и в котором пошли негромкие разговоры промеж собою о том да о сём, а в котором — тут и народу прилегло побольше — загудел неторопливый говор сказочника-повествователя.
Сказка, Сказка!.. Да скорее без хлеба уж как-нибудь пробьётся русский человек, а отыми у него Сказку — и затоскует, и свет ему станет не мил, и засмотрит на сторону! Да ведь и как её полюбить — Сказку? Пускай хоть ноги у тебя в колодках, и в порубе сидишь в земляном, к стене на день приковал, и заутра на правёж тебе, на дыбу, под палача, а коли не один ты в темнице и есть во тьме той кромешной рядом с тобою умудрённые Сказкою уста, то, излетев из уст этих, расширит она могучие крылья свои, и подхватит тебя на них — держись только, — и проломит крылами сырые, грузные своды, даже и стражу не разбудив, — вынесет тебя на простор!..
И вот уж — под небесами ты голубыми, и плывёт глубоко под тобою всё Светорусье — и города, и леса, и горы, и моря, и озёра, и реки, и речушки родные, и монастыри, — и вот уже Индия наплывает богатая, и камень Ала́тырь, и светлым город Иерусалим!..
Ковш тебе подадут в тюрьме — напиться — берестяной, — а ты в него — ныр! — всплеснул, да и нет тебя! Только тебя и выдели!.. А разве ж не бывало таких людей? Конечно, в старые годы!.. Только чёрную книгу достань! По ней выучишься!..
Уголёк никудышный нашарил в тюрьме али извёстки кусок, и ты им возьми да и начерти на иолу ладью невелику, с парусом, — как сумеешь — и прямо садись на неё, — только веруй, не сомневайся! — и Сказка дохнет в паруса твои, и пуще ветра, кораблям вожделенного, дыхание то, и рванётся ладья, и степы расступятся — плыви!..
Тюремщик рогожку бросил никудышную под склизкий от грязи порожек, а ты ей не побрезгуй, рогожкой, — только: «Сказка! Сказка!» — взмолись шепотком пожарче — и услышит! Ведь это ж не рогожку, дураки, бросили, а ковёр самолётный: отвёл им очи господь, твоего ради спасенья!.. Теперь садись только на него поскорее, не мешкая, покудова не вошли, — да заветное словечко шепнуть не забудь, которое Сказка тебе шепнула, — и полетел, полетел... держись покрепче за ворсу ковра, держись, а то ветром так и сдирает!..
Очередная сказка пришла к концу, и наступило молчанье.
— Да-а... — произнёс, поскребя лукаво в затылке, молодой дружинник, — и чего-чего только не наслышишь в этих сказках! Вот уж и о двух головах!.. А?..
И тогда тот, кто рассказывал, многозначительно произнёс:
— В старые времена ещё и не то бывало!
А другой молодой воин, как бы пылая душой за сказку и готовый чуть не в драку с тем, кто усомнился, громко и заносчиво произнёс:
— А что такого, что о двух головах?.. Да у нас вот в Барышове телок с двумя головами был же!..
Слова его были встречены сочувственно.
Он ободрился:
— И, может бы, корова выросла бы о двух головах, да только что поп велел его утопить!..
И тут пошло!
— То ещё не диво! — вскричал один. — Вот у нас под Смоленском панья одна, или, просто сказать, боярыня, принесла ребёнка. И при нём все зубы. Да это ещё что, — младенец сам себе имя провещал: «Назовите, говорит, меня Иваном!..» Дак поп его чуть в купель не выронил!..
— То к войне!..
— А у нас в Медвежьем бабка рапы сшивает! Князь хотел её к себе взять — не поохала: «Где, говорит, родилась, тут и умру!»
— А под Тверью у нас два года земля горела. Аж вся рыба в воде дымом пропахла!
— А у нас осенесь буря сделалась на Волге. И одного хрестьянина, и с телегой и с конём вместе, перенесло через Волгу... Ну, телега с лошадью потом нашлися, на сосну их закинуло... А человек — без вести!
— Всё может быть, всё может быть!..
— Эх, робята, — произнёс один из воинов мечтательно, ложа на спине поверх разостланной епанчи и глядя в чёрное, как котёл, небо, — хотел бы я в тех землях пожить, где темьян-ладан родится... в этом самом Ерусалиме!... Про Ерусалим у нас рассказывал один богомол, странник: близко, дескать, его, где обитал он в гостинице, тут же, говорит, возле стены, в пещерке, пуп земной!..
Помолчали.
— Нам вот тоже поп рассказывал: на море-де, на Андреантическом, на окияне, этот ладан-темьян прямо с неба надаёт.
— Ну, эко диво! — не сдался другой. — У нас вот на Кидекше, как раз на успеньев день, облако на луг упало, и сделался из его кисель!..
На этот раз молчанье было необыкновенно длительно. Кто-то вздохнул... Кто-то проглотил слюнки.
— Всё может быть, всё может быть! — произнёс в раздумье старый воин.
— Да-а... — вырвалось от всей души у другого.
— Почаще бы нам, хрестьянам, да по всем бы по деревням такие облака падали!..
— Ну а что толку? — возразил кто-то с горькой насмешкой. — Всё равно, покуда наш брат хрестьянин ложку из-за голенища выпет, князья-бояре весь кисель расхватают.
Послышался общий хохот.
— Это уж так!..
— Это истинно! Работному люду ничего не достанется!
И сам собою разговор свернулся на надвигающийся голод.
— Да-а! Ещё урожай обмолотить не успели православные, а купцы уже по восьми кун за одну кадь ржи берут! Как дальше жить будем?
Эти последние слова произнёс дородный дружинник — светлобородый силач, пышущий здоровьем. Несоответствие его внешности со словами о голоде вызвало у некоторых невольную шутку:
— Гляди, Иван, как бы ты от голоду не отощал вовсе: уж и так одни кости да кожа!
Воины засмеялись.
Однако дородный воин отнюдь не смутился этим и скоро заставил замолчать насмешников.
— Правильно, — спокойно возразил он. — Я-то не жалуюсь: сыт-питанен. Мы, дружинные, на княжеских хлебах живём, нам и горя мало! Ну а старики твои, Митрий, или там сёстры, братья, суседи?! А?! Замолк, нечего тебе сказать! А вот мне об этих днях из нашей деревни весть прислали: пишут, что сильно голодают в нашей округе. Уж траву-лебеду стали к мучке-то примешивать. Ребятишки пухнут от голоду. Старики мрут...
Его поддержали:
— Что говорить! Худо простому люду живётся: и под боярами и под татарами! А хуже нет голода!
Разговор пошёл горестный, тяжёлый.
Говорили и о чуме, которая нет-нет да и наведывалась в Новгород:
— Харкнет человек кровью — и по третьему дню готов!..
— Княжеский доктор говорит: этот, дескать, мор чёрный, его из-за моря привозят. Купцы.
— Да уж он знает, Аврам!.. Все, поди, черны книги прочёл!.. Он многих в народе вылечил.
— Добрый лекарь! А только — голод да нищета, дак и лекарства — тщета!..
— Нет, в стары времена куда легче жили!.. Нынче богаты бедных поесть хотят, ровно бы волки, живоядцы!..
После голода и чумы заговорили о татарах:
— Слышь ты, окаянны хочут всю молодёжь с собой на войну погнать... Да Олександр Ярославич, дай ему бог веку, он заступил: не дал!
— Авось и опять съездит — отмолит!
— Ох, Орда, ох, Орда немилостивая!.. Ханы эти да баскаки наскакивают!.. И все — господин на господине!..
— Ну и у них не все одинаки: всякого жита по лопате, есть и у них черна кость, бела кость!..
— Побывал я, братцы, у ихнего хана, у Менгуя, и во дворце... ну, как же? — когда Ярославича своего сопровождал... Ох, дворец, ох, дворец! Ум меркнет!.. Не хочется и вон идти!..