И все вдруг станет радостней и чище.

Отец и няня… Няня, няня, встань,

Зачем ушла из детской на кладбище.

Я без тебя так страшно одинок,

Я о тебе, тридцатилетний, плачу.

(Я даже схоронить ее не мог,

Припасть к руке. Увидеть дроги, клячу).

Еще хоть раз поговорить с отцом,

Там время может быть у нас найдется.

Не так как было пред его концом…

Но кто мог знать, что он уж не вернется.

Он уходил на час, а не на век

И, вот, упал у Городского Сада…

Усталый, важный, грустный человек,

Проживший жизнь (несладкую) как надо.

И этот друг… Хотя, какой он друг,

(Но он мог стать мне самым лучшим другом),

В большой палате окнами на юг,

Он на платок в крови глядел с испугом.

В начале мы не говорили с ним,

Потом минуту, (я ходил к другому),

Но много надо ли от нас больным…

В больнице все не так и по-иному.

Умней бы было ехать не простясь…

— Ты будешь жить. (Впервые «ты» как дети,

Сказали мы краснея и стыдясь.)

На третий день ты умер на рассвете.

…и несколько других еще имен

Наедине я часто повторяю…

А если смерть короткий только сон?

Но как узнать… Я ничего не знаю…

«Русские записки». Париж-Шанхай. 1937, № 2.

Баллада о гимназисте

На семнадцатый год

Показалось ему,

Что так жить — не идет,

Что так жить — ни к чему.

Оставался былым

Их торжественный дом.

«Стал он глупым и злым»,

Говорили о нем.

Хоть бы слово в ответ,

Молчаливый с утра.

«Может быть, он поэт», —

Насмехалась сестра.

«Может быть, он влюблен,

Или тайный порок».

Приближался сквозь сон

Им назначенный срок.

Он писал в дневнике:

«Чуда нет. Я умру.

Не в Твоей ли руке

Кончу эту игру?»

«Если можешь — подай,

Если нет — откажи.

Лучше ад, лучше рай

Ожиданья и лжи».

Из багрового сер

Стал огромный закат.

На столе револьвер

Оставлял его брат.

Звук был ясен и чист

На весь дом, на весь свет.

Был у нас гимназист,

А теперь его нет.

«Числа». Париж. 1934, № 10.

ПРОЗА

ЖИД. Рассказ

… «Кругом него шумел все тот же огромный и равнодушный город. По мосту с оглушительным треском и звоном летели трамваи и такси, прохожие шли сплошною стеною, усталые, озабоченные и хмурые. На правом берегу Сены, в небе ярко и назойливо горели рекламы универсальных магазинов. А над всем этим, над рекламами универсальных магазинов, в красноватом и беспокойном небе был Бог»…

Литературные собрания устраивались у всех членов Кружка по очереди, сегодняшнее собрание сходило происходило у Пассоверов, у Зинаиды Захаровны Пассовер, красивой и высокой шестнадцатилетней девочки, одетой в вечернее вырезанное платье.

В комнате царил полумрак, только около чтеца стояла лампа, защищенная матовым экраном. На столах стояли свежие цветы, на стенах висели знаменитые кошки Фужиты и хорошие репродукции Боттичелли. Гостей было человек пятнадцать. Это были все очень молодые люди и барышни, все курили, двое молодых людей сидели прямо на полу и перед ними на ковре стояли чашки с остывающим чаем.

…«Ну что же, сказал про себя Человек. Если Бог — так, и этот город, и люди, — то все остальное мне уже безразлично».

— Господа, — сказал вдруг, останавливаясь, Карнац, — я, может быть, перестану читать?

Заглушенные смех и шепот сразу оборвались. Председатель, хорошенький мальчик с живыми веселыми черными глазками, сидевший поодаль за отдельным столом, резко позвонил в колокольчик.

— Господа, прошу вас, — сказал он. — Так невозможно. Карнац, прошу вас, продолжайте читать, это все очень интересно.

Но рассказ уже подходил к концу.

…«Человек достал из портсигара папироску, закурил ее и бросил. Папироска описала в небе полукруг и упала в черную воду. Николай, — это был он, быстрым и ловким движением перенес свое тело на край парапета, задержался на одно мгновение и, прежде чем прохожие успели ахнуть, стремглав ринулся вниз.

Люди толпились на мосту и кричали. Но было уже поздно. Над тем местом, куда прыгнул Николаи, сошлась черная вода. В ней по-прежнему отражались фонари и красные рекламы. По-прежнему гремел и звенел огромный и равнодушный город. Ему не было дела до Человека, но и Человек уже не был больше в его власти. И только вечерние газеты отметили»…

* * *

— Господа, — снова сказал хорошенький председатель — Прошу высказаться. Кто хочет что-нибудь сказать?

Но все молчали и в смущении смотрели перед собою. Карнац сидел насторожившись и вертел в руках свою рукопись.

Ни у кого из присутствующих не было сомнения, что этот рассказ не годился никуда.

Еще в самом начале, услышав о Человеке, Городе и Судьбе, все поняли, что ни в одном из хороших эмигрантских журналов такой рассказ не может быть напечатан. Все присутствующие аккуратно ходили на собрания, на которых выступали настоящие писатели с именами, и прекрасно знали, что рассказ Карнаца был написан в устарелой манере, на которой теперь было принято смеяться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: