— Есть время для тишины, — сказал он, — и время для шума. Немного шума мне сейчас не повредило бы.
В течение семи лет его духовными проводниками были отцы-пустынники: затеряться в пустыне значило отыскать путь к Богу. Но теперь его куда меньше заботило собственное спасение, чем нужды других людей. Сейчас он собирался отправиться в Сидней, чтобы работать во благо отверженных.
— Я тоже испытываю к пустыне похожие чувства, — признался ему я. — Родина человека — пустыня в Африке. Возвращаясь в пустыню, он заново открывает самого себя.
Отец Теренс зацокал языком и вздохнул:
— Ну надо же, надо же! Вы, я вижу, эволюционист.
Когда я рассказал ему о своем посещении отцов Субироса и Вильяверде, он снова вздохнул и с сильным ирландским акцентом проговорил: «Ох уж эти двое! Поистине, два сапога — пара!» Я расспросил его про Флинна. Он задумался, а потом дал мне взвешенный ответ.
— Флинн, несомненно, человек гениальный, — сказал он. — У него, что называется, девственный разум. Он способен усвоить абсолютно все. Он прекрасно постиг богословие, но мне кажется, он никогда не был верующим. Он никогда не мог совершить скачка в веру. Для этого ему недоставало воображения — и это в каком-то смысле делало его опасным. Он успел нахвататься довольно опасных идей.
— Каких именно?
— Синкретизм, — коротко ответил отец Теренс. — Посещение Рима было ошибкой.
Именно в Риме Флинн возненавидел покровительственное отношение к нему белых священников, старших по званию, и с негодованием понял, как они глумятся над верованиями его народа. К тому времени, как он попал в Бунгари, он уже имел обо всем собственное мнение.
Церковь, говорил он отцу Теренсу, совершенно неверно рисует себе аборигенов людьми, погрязшими в каком-то жутком лимбе: напротив, их состояние весьма близко к тому, в коем пребывал Адам до грехопадения. Он любил сравнивать понятие «Следы Предка» с изречением Господа Нашего «Я есмь Путь».
— Что мне было делать? — спрашивал меня отец Теренс. — Прикусить язык? Или высказать ему все, что я думаю? Нет. Мне приходилось говорить ему, что, на мой взгляд, внутренний мир аборигенов очень запутанный, очень бессердечный и жестокий. Чем еще можно уменьшить их страдания, как не христианским посланием? Как еще приостановить смертоубийства? Название одного их места в Кимберли означает «Убивай их всех!», и «Убивай их всех!» — один из тех священных центров, из-за которых теперь поднимают столько шума! Нет! Нет! Нет! У этих бедных темнокожих детей есть только две альтернативы: слово Христово — или полиция!
Чернокожие люди ни в чем не виноваты. Просто в течение тысячелетий они оставались отрезанными от остального человечества. Что они знали о Великом Пробуждении, которое пронеслось по Старому Свету задолго до явления Христа? Что они знали о Дао? Или о Будде? Об учениях Упанишад? Или о логосе Гераклита? Ничего! Да и откуда им было знать? Но вот что они могли сделать, пускай с опозданием, — это совершить скачок в веру. Они могли пойти по стопам Трех волхвов и поклониться беззащитному младенцу Вифлеемскому.
— И вот тут-то, — сказал отец Теренс, — кажется, он перестал меня слушать. Он никогда не мог понять историю про ясли.
Стало уже прохладнее, и мы переместились ко входу в хибару. Над морем строем воздушных айсбергов протянулась линия грозового фронта. Молочно-синие валы глухо ударялись о берег, а над бухтой, почти касаясь крыльями волн, носились крачки, прорезывая шум прибоя высокими, будто металлическими криками. Ветра не было.
Отец Теренс заговорил о компьютерах, о генной инженерии. Я спросил, не скучает ли он иногда по Ирландии.
— Никогда! — Он простер руки к горизонту. — Здесь мне ее не потерять.
Над дверью его лачуги была прибита доска, принесенная океаном, на которой он вырезал «кельтскими» буквами две строки:
Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда;
А Сын Человеческий не имеет где приклонить голову.
Господь, сказал он, провел сорок дней и сорок ночей в пустыне, не строя себе ни дома, ни кельи, но находя себе приют под стенкой колодезя.
— Пойдемте, — поманил он меня. — Я вам кое-что покажу.
Он повел меня по горкам из розоватых морских раковин — навалам племени, некогда жившего здесь. Ярдов через двести он остановился возле сливочного цвета скалы: из-под нее журчала прозрачная вода. Он поднял сутану и принялся плескаться и брызгаться, как мальчишка.
— Ну не чудо ли — вода среди пустыни! — крикнул он мне.
Я нарек это место именем Мерива. [5].
Когда мы возвращались к его хижине, из зарослей пандана высунул голову валлаби и скакнул навстречу отшельнику.
— Мой брат валлаби, — улыбнулся тот.
Он зашел в хижину за корочкой хлеба. Валлаби взял угощение с его ладони, потерся головой о его бедро. Отец Теренс погладил его за ушами.
Я сказал, что мне пора. Он предложил проводить меня и вдоль берега.
Я снял башмаки, связал шнурками между собой и повесил себе на шею, и между пальцами моих босых ног стал набиваться теплый песок. Крабы удирали от нас в сторону, а стаи цапель поднимались вверх, перелетали вперед и снова приземлялись.
По чему он будет скучать, сказал отец Теренс, так это по плаванию. В тихую погоду он мог плавать вдоль рифа с маской целыми часами. Однажды его приметила лодка таможни — и приняла за всплывший труп. «А я-то был в чем мать родила».
Рыба здесь такая ручная, говорил он, что можно подплыть к ней по мелководью совсем близко и даже потрогать. Он знал все их цвета и названия: скаты, губаны, ковровые акулы, бабочка-баронесса, рыба-хирург, скорпена, химера, морской ангел. У каждой рыбины был свой «характер», свои повадки: они напоминали ему лица в дублинской толпе.
Дальше в море, где заканчивался коралловый риф, глубоко в воду уходил темный утес, где однажды из тьмы выплыла тигровая акула и начала кружить вокруг него. Он увидел вблизи ее глаза, челюсти и пять жаберных щелей, но чудовище отвернулось и пропало. Он выплыл на сушу и, растянувшись на песке, затрясся от запоздалого ужаса. На следующее утро, словно некий груз упал с его плеч, он понял, что больше не боится смерти. Он снова проплыл возле того же участка рифа, и снова акула покружила рядом с ним и пропала.
«Не бойся!» — он крепко сжал мою руку.
Грозовой фронт подходил все ближе. Теплый ветер начал подгонять волны.
«Не бойся!» — снова крикнул он мне издалека.
Я обернулся помахать ему и увидел две нечеткие фигуры: человек в развевающейся белой рясе и валлаби с хвостом в форме вопросительного знака.
«Не бойся!» Должно быть, он повторил эти слова в моем сне, потому что утром, когда я проснулся, это были первые слова, какие мне вспомнились.
14
Когда я спустился к завтраку, небо было серым и пасмурным. Солнце было похоже на белый волдырь, а в воздухе чувствовался запах гари. Утренние газеты наперебой рассказывали о пожарах в буше к северу от Аделаиды. Только тогда я догадался, что эти тучи — не тучи, а клубы дыма. Я позвонил друзьям, которые, насколько я догадывался, находились в это время или в зоне пожаров, или где-то поблизости.
— Нет, с нами все в порядке! — Послышался в трубке веселый потрескивающий голос Нин. — Ветер переменился как раз вовремя. Ну, ночка у нас все равно выдалась — волосы дыбом.
Они своими глазами видели охваченную огнем полоску горизонта. Пожар двигался со скоростью 75 км в час, их и огонь разделял сплошной государственный лес. Верхушки эвкалиптов превращались в шаровые молнии, которые разметывал в стороны штормовой ветер.
— Волосы дыбом, — согласился я.
— Это же Австралия, отозвалась моя приятельница, и тут телефонная линия заглохла.
На улице было так душно и влажно, что я снова вернулся в комнату, включил кондиционер и провел остаток дня, читая «Песни Центральной Австралии» Штрелова.