— Дима, ты обижаешь меня. Неужели ты думаешь, что я, для которой ты — все, решительно все, буду видеть смысл своей жизни в тебе и только в тебе, что для меня играет какую-нибудь роль дворянин ты или «человеческое недоразумение»? Да я пошла бы за тобой куда хочешь, на каторгу пошла бы…
— Убежден в этом, безмерно счастлив твоим признанием, но… Поверь, я не хочу, чтобы кто-нибудь посмел сказать:
«А, великолепный Горский! В мирное время он был блестящим офицером, окружал себя комфортом на дежурствах в полку, а теперь, когда война, этот самый Горский, пользуясь своим бесправием, как щитом, получает в банке свое жалованье…»
Этого не должно быть, этого никто не посмеет сказать! В виде особенной милости мне позволено поступить рядовым в любой из армейских кавалерийских полков. Ты знаешь, я уже снесся телеграммой с черноградскими гусарами и заручился согласием. Там, на фронте, я покажу, что Загорский умеет воевать не хуже других…
— А если… если, сохрани Бог, что-нибудь случится?..
— Было бы глупо с моей стороны обнадеживать, уверять, что я вернусь целым и невредимым. Обыкновенная жизнь полна случайностей, что же говорить про войну?! Могут убить, на лучший конец — ранить. Но много шансов и за то, что я уцелею. А раз уцелею, мне удастся заслужить пару солдатских Георгиев. А повезет — может быть, и «полный бант». Но даже и один крест вернет мне если не все, то, во всяком случае, самое главное.
— Жутко мне, страшно… — вздрагивая вся, прильнула Вера щекой к его лицу.
И оба смолкли. Сказочной тишиной объято все. И густые купы деревьев, и гладь уснувшей воды, и клубившийся над поляной туман. Все гуще и гуще реял он меняющимися очертания косматыми клочьями. Копны сена чудились каким-то заколдованным лагерем. Лагерем каких-то сонных витязей.
Загорский хотел успокоить девушку, рассеять ее сомненья, но боялся нарушить безмолвие ночи с ее очарованием и сонными, затаившимися где-то близко таинственными шорохами…
Дмитрий Владимирович заявил банкиру о своем уходе.
Банкир, пожилой мужчина, гримировавшийся под англичанина (втайне он завидовал манере и умению Загорского одеваться), был несказанно удивлен.
— Что я слышу? Вы надеваете солдатскую шинель и отправляетесь на позиции? Хотите чтобы вас там убили?! Зачем это? Кому это нужно?.. Оставайтесь, право! Я только что хотел накинуть вам сотню в месяц, а вы — сражаться! Охота же? Наполеоновской карьеры все равно не сделаете, — пошутил банкир, обнажая в улыбке вставные зубы.
— Альфред Казимирович, я не буду вам объяснять мотивов, да и это не нужно вовсе, а только мое решение непреклонно и…
— И переубедить вас невозможно! Это я сам отлично знаю, характер у вас железный. Итак, вы покидаете нас?
— На время войны… А вернусь жив и здоров, — первым делом к вам, если найдется место.
— Для вас — всегда! О, после войны богатые перспективы, вам найдется кипучая работа за границей. Я вас никому не отдам, имейте в виду, Дмитрий Владимирович, никому! Вы получаете неопределенный в смысле времени отпуск. Вы будете числиться в отпуске с сохранением половинного содержания.
— На каком основании? Я протестую…
— Нет уж, Дмитрий Владимирович, пожалуйста, не протестуйте! На войне деньги, да еще рядовому, который будет получать… сколько там? полтора рубля в месяц, что ли? — нужны. Вы куда, в кавалерию?
— Да, в конницу.
— Вот видите!. Хоть и рядовым, не сядете же вы на солдатскую строевую лошадь. Для этого вы большой барин, вам подай гунтера, а за гунтера бедно-бедно, — я ведь сам интересуюсь конским спортом и на каруселях у Кона катаюсь, — бедно-бедно рублей шестьсот заплатить надо. Так вот, я прошу взять от меня полторы тысячи авансом на лошадь и экипировку, а вернетесь — будем высчитывать двадцатипроцентное погашение из жалованья.
— А если не вернусь?
— Ну, тогда ничего не поделаешь, — развел руками банкир. — С того света не взыщешь, а я от потери тысячи пятисот рублей не обеднею. Но этого не будет, я верю в вашу звезду!
— Я сам в нее верю, хотя и не фаталист. Свою судьбу мы сами отчасти держим в руках.
— В таком случае одно могу сказать: вашу судьбу, Дмитрий Владимирович, вы отдадите в надежные руки.
— Благодарю вас.
— Не за что… Сами себя благодарите, вы — одна из самых одаренных натур, которые когда-либо встречались мне, а ведь я на своем веку не мало перевидал людей. В заключение скажу следующее: хотя я лично и против вашего порыва и охотнее желал бы видеть вас у себя, чем на позициях, но к вашему желанию… Я преклоняюсь перед ним. Не говорю: «прощайте», говорю: «до свидания!»
В сутки Загорский экипирован был весь с головы до ног, и хотя он оделся в форму, как полагается нижнему чину, однако было что-то изысканное, щегольское и в защитной рубахе, и в синих чакчирах, и в мягких, легоньких сапогах с гусарской кокардой.
Вера Клавдиевна в первый момент не узнала Загорского… После штатского Дмитрия Владимировича, которого она привыкла видеть, стоял перед ней солдат-кавалерист, гибкий, стройный, довольно широкий в плечах и тонкий в талии, охваченной поясом красноватой кожи. Рядовой с лицом английского лорда…
— Тебе идет форма, тебе все идет, — влюбленно вырвалось у девушки. — И то, что бреешь усы, так стильно! А тебя не заставят отпустить усы?
— Не заставят, милая моя детка, я сумею завоевать себе исключительное положение.
— Еще бы, с твоим обаянием! Ты сумеешь всех подчинить себе!
— Всех — не всех, но чувствую, что плохо не будет. Полк принял меня охотно, а это показатель многозначительный. Мне верят, верят, что я порядочный человек, хоть суд и покарал меня.
Загорский уехал догонять полк, еще не бывший в деле, но в полной боевой готовности начеку стоявший у австрийской границы.
И жениху и невесте была разлука в большую тягость. Загорский, умевший владеть своими нервами, был наружно спокоен, и только глаза его отражали такую непривычную для них, всегда решительных и холодных, бесконечно трогательную нежность. И Вера пыталась крепиться до последней минуты, но в конце концов, когда уже в вагоне (Дмитрий ехал по положению в третьем классе) они сказали друг другу последнее «прости», девушка, не выдержав, заплакала:
— Теперь я останусь одна… совсем одна…
— Ты останешься со мной, я буду писать часто…
Уплыл поезд, и в затуманенных глазах Веры Клавдиевны растаяло дорогое лицо…
Он будет писать ей, она будет этим жить, от письма до письма…
Вера начала привыкать к своему новому месту у мадам Карнац, где многое казалось ей странным. И вскоре так повернулись события и девушку подхватил такой необыкновенный и жуткий вихрь, как это бывает лишь в самых увлекательных романах…
23. «СОДЕРЖАНКА» БАНКИРА
Загадочна и темна была национальность Мисаила Григорьевича Айзенштадта. Никто не мог сказать ничего определенного. Сам же Мисаил Григорьевич — в особенности за последнее время, с начала войны — говорил следующее:
— Мы — сербского происхождения… Лет назад тому триста-четыреста наша фамилия была Железновац. Но один из моих предков переселился в Австрию, и там его поспешили онемечить, навязав ему фамилию Айзенштадт. Ужасные подлецы, эти швабы… бродяги, ничего с ними не поделаешь! Такая наша славянская доля — терпеть от этих мерзавцев!
Мисаил Григорьевич заливался хриплым, веселым смехом. Колыхался животик, и свинцовые глаза его мышатами бегали во все стороны…
В качестве «серба» Мисаил Григорьевич вместе с толпой манифестировал у сербского посольства, а затем, исчезнув на две-три минуты, вынырнул вновь уже на балконе рядом с дипломатическим представителем Сербии. И толпа убедилась, что банкир свой человек в посольстве дружественной славянской монархии.
Мисаил Григорьевич не остался безучастным созерцателем, текущей действительности. Он чутко внимал всем нуждам войны, и так как ему возможно скорее хотелось перевоплотиться в Железноградова, от открыл свой собственный лазарет имени Сильфиды Аполлоновны.