Несмотря на раскрытые окна, воздух в комнате — сплошное облако сигарного дыма. Австрийский генерал, сухой, с подстриженными седыми усиками и «Золотым руном» на шее, обратился по-немецки к стоявшему меж двух мадьярских солдат Загорскому:
— А мы давно поджидаем вас! Давно! Мы знаем вас по вашим портретам… Такой элегантный офицер, и вдруг этот мужицкий костюм.
— Во-первых, я не офицер, а нижний чин, солдат, а во-вторых, я попросил бы для объяснений со мной избрать какой-нибудь другой язык.
Сидевшие за столом переглянулись. Ого, мол, какая дерзость!
Но генерал, — он и сам не прочь был щегольнуть французским языком, — спросил:
— А вы какими языками владеете, господин Загорский?
— Кроме, конечно, родного, английским, французским, польским.
— Давайте говорить по-французски. Вы знаете, что вас ожидает? Мы можем вас повесить, даже без военного полевого суда. Вы, воинский чин враждебной армии, проникли в наше расположение, одетый мужиком с определенной целью — шпионить. На всех ваших портретах вы бреетесь как англичанин, а сейчас вы в усах.
Генерал что-то бросил конвойным по-венгерски, и они грубо сорвали с Загорского наклеенные усы.
Он рванулся всей силою, но удар прикладом в спину убедил его в бесполезности протеста. Он прикусил до крови губы. Австрийцы улыбались, германцы хохотали самодовольно и громко.
Генерал с «Золотым руном» молвил:
— Ну, вот, теперь вы похожи на себя. Лорд в лохмотьях. Скажите, господин Загорский, вам хотелось бы получить свободу?
— Генерал, и вопрос и ответ на него я считаю праздными.
— Ничуть! Говорю совершенно серьезно… Переходите к нам на службу, мы знаем все. Там у себя вы начинаете карьеру сызнова, между тем как здесь…
С гордо поднятой головой пленник перебил австрийца:
— На такие предложения отвечают руками. А руки у меня, к сожалению, связаны.
— Как вы смеете говорить дерзости?
— А как вы смеете мне предлагать измену?
— Что он сказал? — спрашивали друг у друга офицеры, не знавшие по-французски.
Генерал вспыхнул.
— За такую наглость, Загорский, вас следовало бы часа на три подвесить к столбу. Это действует отрезвляюще на самые горячие головы… У вас есть еще другой путь к освобождению. Это — если б русское правительство согласилось взять вас в обмен…
— На кого? — спросил Загорский, невольно улыбнувшись, — до того показалась ему забавною мысль австрийского генерала.
— На кого? На одного из трех лиц на выбор: или униатский митрополит граф Шептицкий, или комендант Перемышля, генерал Кусманек, или помощник его, генерал Арпад Тамаши.
— Генерал, или я совершенно отказываюсь вас понимать, или вы убеждены, что перед вами стоит переодетый принц. Повторяю, я — самый обыкновенный солдат с двумя унтер-офицерскими нашивками, только и всего. За меня вы не получите в обмен даже самого скромного лейтенанта вашего. Смею вас уверить! — добавил Загорский, видя, что генерал все еще сомневается.
— Вы в этом убеждены?
— Вполне.
— В таком разе пеняйте на себя. Если вас не повесят — это будет высокой милостью, — то, во всяком случае, вы разделите судьбу ваших пленных солдат. Строгий режим, взыскания, тяжелый физический труд. Вам это улыбается? А между тем стоит лишь захотеть…
— Я не прошу никакого снисхождения, я нисколько не нуждаюсь в нем, — перебил Загорский, понимая, к чему клонит генерал. — Я знал, на что иду, и готов разделить участь всех моих товарищей, имевших несчастье попасть к вам в плен…
7. КЛУБ МИЛЛИОНЕРОВ
Академик Балабанов постарался…
А Мисаил Григорьевич постарался в свою очередь, чтоб не ударить лицом в грязь в смысле рамы. И действительно, это золоченое тяжелое и безвкусное великолепие, из которого смотрел сам Железноградов во всем блеске своей консульской формы, обошлось в девятьсот рублей и весило вместе с портретом около двенадцати пудов.
Первый день открытия выставки, вернисаж, собрал избранную толпу. Здесь и покупатель, желающий скорее оставить за собою то, что ему понравилось, пока не перебил кто-нибудь; здесь и праздная публика, знающая, что открывать выставки хороший тон, и, наконец, надо же и людей посмотреть и себя показать.
Появление Железноградова произвело сенсацию. Еще бы, кругом все мужчины в черных визитках, военные в скромном защитном цвете, а Мисаил Григорьевич — вырядился попугай попугаем.
На весеннем солнце, как жар, горит золотое шитье «почти сенаторского» мундира. Малиновый звон серебряных, «почти шталмейстерских» шпор. Мисаил Григорьевич держит в руке треуголку и гигантский плюмаж стелется по полу.
Вот если б эта самая треуголка подоспела во время неудачного визита к Лузиньяну Кипрскому! Он имел бы полное право сказать:
— Sire, я мету землю пером моей шляпы… Как бы это вышло галантно!
Рядом с Мисаилом Григорьевичем выступала Сильфида Аполлоновна, сияющая, монументальная, в очень тяжелом и очень дорогом платье. За нею, подгибаясь в коленках, адмирал Обрыдленко, несший соболевую накидку супруги своего патрона.
Мисаил Григорьевич направо и налево жал руки мужчинам, целовал дамские ручки, то и дело рассыпаясь хриплым, скрипучим смешком.
— Вы видели мой портрет? Идем смотреть, идем! — хватая всех под локоть, он тащил к своему портрету банкиров, чиновников, генералов.
— Что вы скажете? Ведь это же работа! Молодец академикус! Постарался! Я всегда говорил: это академикус! — Мисаил Григорьевич покровительственно хлопнул по плечу автора сногсшибательного портрета.
— Ну, как вам нравится, как вам нравится? — приставал Железноградов к знакомым. — А рама? Одна рама чего стоит!
Кто-то, желая ему польстить, сказал:
— Вид у вас, Мисаил Григорьевич, поза, ну, совсем Наполеон перед Аустерлицем!
— Я думаю, перед Аустерлицем! Но у того Наполеона была, в конце концов, Ватерла, а у вашего покорного слуги, — перстом себя в грудь, — Ватерлы никогда не будет! Можете быть спокойны!
Другой дежурный льстец, — их все больше и больше росло вместе с звездою Мисаила Григорьевича, разгоравшейся все ярче и ярче, — молвил:
— Мисаил Григорьевич, а у вас ведь и внешнее громадное сходство с Наполеоном… Вы прекрасно делаете, что бреетесь; тот же нос, немного орлиный, небольшой рот, полнота…
— Вы хотите сказать, ваше сиятельство, — животик! Да, у меня животик, не будь война, поехал бы в Карлсбад. А ведь в самом деле, я похож на него, и если надеть треуголку поперек и сложить на груди руки…
Мисаил Григорьевич так и сделал, надвинул поглубже на стриженную ежиком голову консульскую треуголку, чтобы круглая кокарда пришлась над лбом, и, насупившись, сложив на груди руки, стал в наполеоновскую позу.
Будь он обыкновенный смертный, его назвали бы шутом гороховым. Засмеяли бы. В самом деле, на выставке такая нарядная толпа кругом, а человек вдруг занимается инсценировками, гримируясь под «Великого Корсиканца».
Но это проделал великий финансист и банкир Мисаил Григорьевич Железноградов, и все нашли это милой шуткой, заискивающе улыбались.
И разве не был он прав, что может делать все, что хочет. Ему все сойдет с рук, и он плюет на всех с аэроплана.
— Я буду плевать, а им это будет казаться, ну, благовонным нектаром, падающим с Олимпа, так, что ли, — я ведь не силен в мифологии…
Какое-то весьма архаическое и весьма реставрирующееся высокопревосходительство подошло к ручке Сильфиды Аполлоновны и стало слюнявить ее перчатку.
Она погрозила пальчиком.
— Как вам не стыдно, почему вы не бываете на моих «журах»?
В ответ — невнятное шамкание, однако определенно извиняющегося характера.
Сильфида Аполлоновна «кружила головы», приписывая это своей монументальной красоте индийского божества с узкой миндалевидной оправою глаз.
— Представьте, я получаю каждый день письма с объяснением в самой пламенной любви. Вы думаете, что я их не показываю Мисаилу? Конечно, да! И мы оба смеемся. Один пишет: «Черное море ваших волос и синий океан ваших глаз сводят меня с ума!» Не правда ли, поэтично? Черное море волос и синий океан глаз… А может быть, он списал из какого-нибудь романа?..