— Я не хочу, чтобы моего первенца называли убийцей, — сказал он как-то, при очередной попытке "серьёзного разговора". — Ты должен подумать о репутации Семьи.

— Я думаю, — отозвался Н-До, маскируя насмешку почтительностью. — У Семьи прекрасная репутация. Я хочу её поддержать. Дети нашего рода всегда обманывали ожидания и черни, и светских лизоблюдов, это хорошо, правда?

— Не способ, — возразил Отец.

— Чернь говорит: "Старший — благословенная жена", — улыбнулся Н-До. — А я так не считаю и лучше умру, чем отдам меч. Лощёные аристократики лепечут, что жизнь — бесценный дар, а я знаю вещи, стоящие дороже. О них писал Учитель Ю в Наставлениях Чистосердечным. Отец, я прошу позволения идти своим путём.

— Ты учишься убивать, — сказал Отец. — Не лучший путь.

— Я учусь побеждать, — Н-До говорил слишком задушевно и проникновенно для настоящего почтения, так говорят с ребенком, а не с родителем. — Я не отдам Маминого меча и не хочу рядом слизняка, рохлю и труса, который после метаморфозы станет бесформенной клушей. Я хочу, чтобы мои дети были достойны памяти наших предков. Понимаешь ли?

Отец не нашёл слов для убедительных возражений. Н-До утвердился в своих мыслях, а думал он о ладони Ди, о его духе, появлявшемся в снах, и о том, что других таких нет.

Н-До должен был заниматься делами Семьи. Он вместе с Отцом объезжал родовые земли, а вместе с управляющим сводил счета, ему случалось подолгу пропадать в полях, если Отец желал точного отчёта — но в последнее время Н-До охотнее ездил в город, чем оставался в усадьбе. Смерть Ди странным образом встала между ним и Братьями; городские приятели, отчаянные парни его возраста из более или менее благородных Семей, казались ближе и понятнее. В их компании Н-До чувствовал себя спокойнее — в отличие от Отца, Матери и Братьев, которые теперь казались Н-До ещё детьми, кое-кто из этих парней мог себе представить, что такое "убить на поединке".

Город сам по себе нравился Н-До — будил любопытство, смутные желания, странный азарт… Н-До с Юношей У и Юношей Хи с наслаждением бродил по улицам, отвечал на взгляды прикосновением к эфесу и сам глазел с бесцеремонностью самоуверенного бойца, разбираясь в хаосе собственных чувств.

В деревне жизнь течет слишком спокойно, там всё слишком понятно. Молодые деревенские парни, разумеется, не проводят время в благородных тренировках, развлекаясь вульгарными драками; они не носят мечей, единственный поединок в жизни проводя на тех же тесаках, которыми рубят лозы и режут хлеб. Деревенские женщины не будят воображения — они слишком далеки и в них нет ничего интересного. Многие из деревенских молодух по бедности вместо благородной накидки и шёлковых юбок носят платок вокруг пояса вполне мужского костюма; это выглядит тем безобразнее, чем красивее женская фигура — ведь даже у деревенских случаются эффектные метаморфозы. Жаль смотреть на молодуху, которая тащит воду или рубит дрова, кусая губы, бледная от напряжения, потому что её свекровь считает, что Время Боли у бедняжки затянулось — но это самые сильные чувства. Город — другое дело.

Конечно, уездный городок, неподалеку от которого расположились земли Л-Та — не столица. Но и тут, по сравнению с деревней, всегда шумно и многолюдно. Около храма Благословенного Союза — лавки торговцев шёлком, бумагой и цветным стеклом; на главной улице с лотков торгуют жареной саранчой, карамелью и печёным сыром, который тянется на зубах длинными пряно-солеными нитями — город пахнет сыром, маслом лилий, конским навозом и дымом уличных курильниц… Аристократки, возвращаясь из храма, где молились о легких родах и о семейном счастье, покупают палочки карамели и шелковистую бумагу с золотым обрезом для записывания стихов…

Н-До смотрел на аристократок — и поражался, насколько, в сущности, часты их телесные изъяны, не скрываемые даже великолепной одеждой, но иногда проходила настоящая женщина, сияющая чистой красотой, силой и здоровьем, с выражением несмиренной родовой гордости. С ней хотелось перекинуться хотя бы парой слов, хотя прелесть чужой благородной женщины вызывала, скорее, восхищение, чем вожделение.

В городе Н-До начал постепенно узнавать ту сторону жизни, которая дома не показывалась ему — как говорят, "увидел тень от облака". К примеру, приятели издалека показали ему никудышников — как показывают любую тошнотворную дрянь, чтобы пронаблюдать за реакцией. Никудышники чистили выгребную яму; за ними приглядывал плебей с таким выражением, будто ему давно опротивели и рабы, и должность. Н-До ощутил ожидаемое дружками омерзение — но к нему примешалась холодная жуть, будто довелось взглянуть в пустые глаза поднятого чародейством трупа. Жалеть это ходячее ничто он не мог, хотя, вероятно, надлежало бы — для этого нужно было вообразить себя на его месте, а на такой прорыв воображения мало у кого из молодых людей нашлись бы душевные силы. Люди, обрезанные, как скот, опускались в сознании на уровень человекообразного скота; Н-До лишь порадовался, что таких рабов не держат в поместье Отец с Матерью.

В квартал, где находились весёлые дома, компания Н-До идти не смела, хотя парни постоянно подначивали друг друга на эту тему. Любопытно — но слишком… стыдно? Страшно? Тяжело себе представить женщину для всех, наготу, показанную за деньги? Или — ужасно думать о том, каким образом женщина могла попасть в такое место и что она думает о приходящих к ней мужчинах? Н-До, пожалуй, чувствовал всё понемножку — и любопытство ещё не одолело страх, брезгливость и жалость.

Но той осенью Н-До никак не мог не думать о благородных юношах и сформированных женщинах. Оттого, дожидаясь своих дружков в трактире, набрался храбрости заговорить с солдаткой — благо она тоже ждала кого-то за чашкой жасминового настоя. Эта женщина выглядела явной простушкой, плотная, темноволосая, с обветренным жестоким лицом, с белым шрамом, рассекающим бровь; холщовая рубаха и куртка из грубой кожи, проклепанная сталью, должны были скрывать её тело — но совершенно ничему не мешали. В трактире было жарко, и солдатка расстегнула куртку; Н-До, устроившийся за столом напротив, видел совершенство её груди в распахнутом вырезе рубахи, а короткий платок с бахромой подчёркивал скульптурную точность бедер. Глаза Н-До всё время останавливались на её руках, узких ладонях с длинными пальцами, с обломанными ногтями и мозолями — в конце концов, женщина рассмеялась.

— Каких знаков на моих грабках ищешь? С твоими не совпадут, не надейся!

— Я не надеюсь, — сказал Н-До. — Просто интересно…

— Как выглядит тело чужого трофея? — усмехнулась солдатка. — Узнай на своем теле или на своем трофее, Дитя.

От циничной шуточки к щекам Н-До хлынула кровь, и солдатка развеселилась совсем.

— Тебе ещё рано об этом думать. Благородные взрослеют поздно.

— Я думал о том, что в армии, как говорят, присягая, клянутся не сражаться с товарищами по оружию, — сказал Н-До.

— А мы не с государевой псарни, — сказала женщина. — Мы — дикие псы, дерёмся за того, кто плеснёт похлёбки. Не знаю, как у государевых вояк, а у нас не слышно, чтобы кто-то жаловался на подруг.

Она повела плечом, на котором висели ножны тяжёлых метательных клинков. Боевой тесак так и не покинул её пояса — зрелище было цепляюще-невероятным, почти непристойным. Даже если женщина ещё не родила — нельзя же продолжать носить меч с собой, будто подразумевая возможный поединок с мужчиной!

— Где же ты… менялась? — спросил Н-До, облизывая губы. Говорить и слушать об этом было нестерпимо стыдно и нестерпимо интересно.

— Мы стояли в приграничной деревушке, — сказала солдатка спокойно. — Вдова из деревенских приютила меня на пару недель; мы догнали своих, как только я начала ходить.

— Тебя могли убить в бою, — сказал Н-До.

— Всех могут убить в бою, — солдатка улыбалась, и Н-До не видел в её глазах ни капли той скрытой горечи и боли, какая так часто светит из глаз плебейки. — Кого угодно могут убить когда угодно. Зато мы свободнее, чем мужики — и даже свободнее, чем благородные…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: