— Прикуси покрепче.
Перед моим мысленным взором вдруг всплыло искаженное мукой лицо Аман, и я похолодела от ужаса.
— Больно же будет! — пробормотала я с трудом: мне мешал корень во рту.
— Ты же знаешь, что я тебя не удержу, — прошептала мама, наклонившись ко мне. — Я тут совсем одна. Так что постарайся быть умницей, малышка. Ради мамочки — будь смелой, и все быстро закончится.
Я взглянула вниз, пониже живота, и увидела, что цыганка заканчивает свои приготовления. Она была похожа на любую другую сомалийку — яркая пестрая накидка на голове, яркого цвета хлопчатобумажное платье, — только улыбки на лице не было. Она мрачно, как-то зловеще поглядывала на меня и копалась в своем дорожном мешке. Я не сводила с нее глаз — мне очень хотелось увидеть, чем она собирается меня резать. Мне казалось, что это будет большущий нож, но она достала из мешка маленькую холщовую суму, проворно запустила туда свои длинные пальцы и выудила обломок бритвы. Внимательно осмотрела, поворачивая то так, то эдак. Солнце только-только всходило: цвета уже можно было различить, но рассмотреть что-нибудь более подробно еще не удавалось. И все же я сумела разглядеть на зазубренном лезвии засохшую кровь. Цыганка поплевала на бритву и вытерла ее о край одежды. Пока она вытирала бритву, свет перед моими глазами померк: мама завязала их моей накидкой.
И сразу же я почувствовала, как режут мою плоть — отрезают гениталии. Я слышала этот звук: тупое лезвие пилило кожу, туда-сюда, туда-сюда. Вспоминая это теперь, я так и не могу поверить, что это происходило на самом деле. У меня такое чувство, будто я рассказываю о ком-то другом. Никакими словами невозможно объяснить, на что похожа эта операция. Ну, можно представить, что кто-то разрезает на кусочки твое бедро или отрезает тебе руку — только ведь режут самую чувствительную часть тела! И все же я даже не пошевелилась — я помнила об Аман и понимала, что спасения нет. И еще я хотела, чтобы мама могла мною гордиться. Я застыла, словно каменная, и убеждала себя: чем больше я стану вертеться, тем дольше продлится эта пытка. Увы, мои ноги задергались сами собою, затряслись мелкой дрожью, с этим было не совладать, и я стала молиться: «Господи Боже, пожалуйста, пусть это закончится побыстрее!» Так и случилось: я потеряла сознание.
Когда я очнулась, то подумала было, что все уже позади. На самом деле худшее только начиналось. Повязку с моих глаз сняли, и я увидела, что Живодерка сложила возле себя в кучку колючие веточки акации. Ими она прокалывала отверстия в моей коже, а потом продевала в эти отверстия прочную белую нитку — сшивала меня. Ноги у меня совершенно онемели, но между ними болело так сильно, что мне хотелось умереть. Мне показалось, что я отрываюсь от земли и лечу, оставляя боль позади. Я порхала над землей и видела, как эта женщина сшивает плоть, а бедная мама держит меня в своих объятиях. В то мгновение я ощутила полнейшее спокойствие; ничто меня больше не тревожило и не страшило.
На этом мои воспоминания обрываются… Когда я пришла в себя и открыла глаза, цыганки уже не было. Меня перенесли, пока я была без сознания, и теперь я лежала на земле недалеко от камня. Ноги были связаны полосками ткани, спеленавшими меня от лодыжек до верхней части бедер — так, чтобы я не смогла ходить. Я поискала глазами маму, но она тоже ушла, и я лежала в полном одиночестве, гадая, что же будет дальше. Повернула голову и взглянула на голый камень — он был весь пропитан кровью, словно на нем забивали скотину. А сверху, спокойно высыхая на солнце, лежали куски мяса — признаки моего пола.
Я лежала и смотрела, как солнце взбирается все выше, и вот оно уже прямо над головой. Никакой тени поблизости не было; волны жара обдавали мне лицо, пока не пришли наконец мама и сестра. Они оттащили меня под куст и стали готовить «мое дерево». Такова традиция: под деревом сооружают особую хижину, где мне надлежит несколько ближайших недель в одиночестве отдыхать и восстанавливать силы, пока я не поправлюсь окончательно. Мама и Аман закончили свою работу и перенесли меня внутрь хижины.
Мне казалось, что самое страшное осталось позади, — до тех пор, пока не захотелось пописать. Вот тогда я поняла, почему мама советовала не пить много, ни молока, ни воды. Я терпела не час и не два, но наконец мне стало просто необходимо выйти из хижины, да ведь ноги были связаны, передвигаться я не могла. Мама меня предупреждала, что ходить нельзя, чтобы я не порвала свежий шов, иначе рана откроется и придется зашивать все заново. Уж поверьте, этого мне хотелось меньше всего!
— Мне очень хочется пи-пи, — окликнула я сестру.
По выражению ее лица стало понятно, что ничего хорошего от этого не предвидится. Она подошла, повернула меня на бок и выкопала в песке маленькую ямку.
— Давай!
Вышла первая капля и обожгла кожу, словно кислота, разъедающая тело. После того как цыганка зашила меня, осталось единственное отверстие, через которое могли выходить моча и менструальная кровь, — размером со спичечную головку. Это замечательное изобретение гарантировало, что я не смогу вступать в половую связь, пока не выйду замуж, и мой муж может быть уверен в моей девственности. Моча скапливалась в кровавой ране и медленно, по капле, стекала по ногам на песок. Я не выдержала и расплакалась. Даже тогда, когда Живодерка резала меня на куски, я не заплакала, но теперь не могла больше терпеть этого невыносимого жжения.
Вечером, когда стало темнеть, мама и Аман возвратились домой к остальным, а я осталась в хижине совсем одна. Но на этот раз темнота меня не пугала. Я не боялась ни львов, ни змей, хотя и лежала совершенно беспомощная, не в силах убежать от них. С той минуты, когда я взлетела над своим телом и увидела, как старуха зашивает мои половые органы, меня больше ничем было не испугать. Я просто лежала на жесткой земле, как бревно, бесчувственная к страху, онемевшая от боли, и мне было все равно, жить или умереть. И уж совсем безразлично мне было то, что все остальные сидят сейчас дома, у костра, смеются, а я лежу здесь одна в темноте.
Тянулись дни, а я лежала в своей хижине. В рану попала инфекция, и у меня начался сильный жар. То и дело я впадала в беспамятство. Мочиться было так больно, что я, в ужасе от одной мысли об этом, изо всех сил старалась терпеть. Наконец мама сказала: «Дитя, если ты не будешь писать, то непременно умрешь», — поэтому я заставляла себя. Если становилось невтерпеж, а рядом никого не было, я отодвигалась чуть-чуть в сторону, поворачивалась на бок и готовила себя к жгучей боли, которую поневоле приходилось терпеть. Но в какой-то момент рана так сильно воспалилась, что я вообще не могла мочиться. Мама принесла мне еду и воду на следующие две недели. Если не считать этого, я лежала совсем одна, и ноги у меня были по-прежнему крепко связаны. Я то металась в жару, то изнывала от скуки, безразличная ко всему, и ждала, пока затянется рана. Заняться мне было совершенно нечем, так что я непрестанно думала: «Зачем? Ради чего это делается?» В том возрасте я еще ничего не знала о половой жизни. Единственное, что я понимала: с согласия мамы меня искалечили, а для чего — это оставалось загадкой.
Наконец мама пришла за мной, и с ее помощью я доплелась до дома, все так же со связанными ногами. В первый же вечер в семейной хижине отец спросил меня: «Ну и как ты?» Наверное, он имел в виду, как я воспринимаю свое новое, «взрослое» положение. Я не могла думать ни о чем, кроме сильной боли между ногами, но мне тогда было едва ли больше пяти лет, так что в ответ на его вопрос я лишь молча улыбнулась. Что я понимала в положении «взрослой женщины»? Впрочем, тогда я и сама не сознавала, что уже многое знаю о жизни женщины в Африке: главное, нужно жить тихо и страдать, как дитя, — покорно и беспомощно.
Ноги у меня оставались связанными больше месяца, чтобы затянулась рана. Мама то и дело напоминала мне, чтобы я не бегала и не прыгала, так что я только еле-еле переступала с ноги на ногу. Если вспомнить, что я всегда была очень подвижной и непоседливой — бегала, как гепард, лазила по деревьям, перепрыгивала через большие камни, — сидеть вот так, почти неподвижно, когда мои братишки и сестренки носились вокруг и играли, было почти невыносимо. И это еще больше усиливало мои страдания. Но я и на палец не сдвигалась с места — так силен был страх, что мне придется проходить всю процедуру заново. Раз в неделю мама проверяла, как заживает рана. Когда сняли путы, связывавшие мне ноги, я впервые смогла взглянуть на себя. И обнаружила полоску кожи, совершенно гладкую, если не считать идущего посередине шрама, вроде застежки-молнии. И эта «молния» была плотно застегнута. Мои половые органы были запечатаны накрепко, и ни один мужчина не сможет проникнуть туда до моей первой брачной ночи, когда муж либо разрежет эту преграду ножом, либо просто разорвет руками.