Если бы метода моя представляла только это преимущество, то уж в силу одного этого ее нужно было бы предпочесть всякой другой. Я воспитал своего Эмиля не для желаний или ожиданий, но для наслаждения; и если он уносится в своих желаниях за пределы настоящего, то вовсе не с тою стремительною пылкостью, при которой надоедает медлительность времени. Он будет наслаждаться не только удовольствием желать, но и удовольствием идти к желанной цели; а страсти его настолько умеренны, что он всегда живет более в настоящем, чем в будущем.
Итак, мы путешествуем не как курьеры, а как путешественники. Нас занимают не только два предела, но и промежуток, их разделяющий. Самое путешествие — для нас удовольствие. Мы совершаем его, не сумрачно сидя, как бы в заключении, в маленькой клетке, плотно замкнутой. Мы путешествуем не по-женски, среди неги и покоя. Мы не лишаем себя ни вольного воздуха, ни вида окружающих нас предметов, ни удобства рассматривать их когда вздумается. Эмиль никогда не сядет в почтовую карету и поедет на почтовых разве в том случае, если нужно торопиться. Но что может когда-либо торопить Эмиля? Единственная вещь — желание наслаждаться жизнью. Нужно ли прибавлять, что он торопится делать добро, когда только можно? Нет, ибо это тоже значит наслаждаться жизнью.
Я знаю только один способ путешествия более приятный, чем путешествие верхом: это пешее хождение. Тут отправляешься когда нужно; останавливаешься по своей воле; хочешь — идешь много, не хочешь — идешь мало. Наблюдаешь всю страну; завертываешь направо, налево; рассматриваешь все, что манит тебя; останавливаешься всюду, где открываются виды. Замечу речку — иду ее берегом; увижу ветвистую рощу — спешу под ее тень; встречаю грот — захожу в него; нахожу каменоломню — рассматриваю минералы. Всюду, где мне нравится, я делаю привал. Как только почувствую скуку, в ту же минуту пускаюсь в путь. Я не нахожусь в зависимости ни от лошадей, ни от ямщика. Мне нет нужды выбирать благоустроенные дороги, удобные пути; я прохожу всюду, где человек может пройти; вижу все, что человек может видеть, и, завися лишь от себя самого, наслаждаюсь всею свободой, какою человек может наслаждаться. Если начинается дурная погода и мною овладевает скука, я беру лошадей. Если я устал… Но Эмиль почти не устает; он силен, да и отчего ему уставать? Ведь он не спешит. Как может он скучать, когда останавливается? Ведь у него всегда есть чем развлечься. Он заходит к мастеру — и работает; чтобы дать отдых ногам, он упражняет руки.
Путешествовать пешком — значит путешествовать на манер Фалеса32, Платона, Пифагора. Мне трудно понять, как может философ решиться путешествовать иначе, лишив себя удовольствия исследовать богатства, которые он попирает ногами и которые земля рассыпает на его глазах. Кто, мало-мальски любя земледелие, не захочет ознакомиться с произведениями, свойственными климату тех местностей, по которым он проходит, и со способом их обработки? Кто, имея хоть каплю интереса к естественной истории, решится пройти мимо почвы — не рассмотрев ее, мимо скалы, — не отломив кусочка ее, мимо гор — не собрав растений, мимо кучи голышей — не поискав ископаемых? Ваши салонные философы изучают естественную историю в кабинетах; у них есть игрушки, они знают имена и не имеют никакого понятия о природе. Но кабинет Эмиля богаче всех королевских: кабинет этот — целая земля. Каждая вещь здесь на своем месте: Устроитель природы, заведующий ею, распределил все в самом образцовом порядке; Добантону33 лучше этого не сделать.
Сколько соединяется разнообразных удовольствий при этом приятном способе путешествия! Не говорю уже о том, что тут укрепляется здоровье, просветляется настроение. Я всегда замечал, что люди, путешествующие в прекрасных, совершенно покойных каретах, бывают задумчивы, мрачны, ворчливы или нездоровы, а пешеходы всегда веселы, беззаботны, всем довольны. Как радуется сердце, когда подходишь к ночлегу! Каким вкусным кажется грубый ужин! С каким удовольствием садишься за стол! Как хорошо спится в жесткой постели! Когда желаешь лишь добраться до места, то можно ехать и в почтовой карете; но когда хочешь путешествовать, нужно идти пешком.
Если, прежде чем мы сделаем миль пятьдесят предполагаемым мною способом, Софи не будет забыта, то, значит, или я слишком неловок, или Эмиль очень нелюбознателен; ибо трудно ожидать, чтобы при таком запасе начальных сведений ему не захотелось приобрести их еще больше. Любознательным становиться лишь по мере обучения; а он знает столько именно, сколько нужно для желания учиться.
Меж тем один предмет сменяется другим, и мы подвигаемся все вперед. Конец для первого нашего путешествия я предназначил не близкий — предлог к тому легко найти, покидая Париж, нужно искать жену где-нибудь подальше.
Однажды, проблуждав больше обыкновенного по долинам, по горам, где не видно было никакой дороги, мы совершенно сбиваемся с пути. Дело не важное: все дороги хороши, лишь бы вели куда-нибудь; но когда проголодался, нужно же где-нибудь пристать. К счастью, мы встречаем крестьянина, который и ведет нас в свою хижину; мы с большим аппетитом садимся за его скудный обед. Видя, что мы так устали, так проголодались, он говорит нам: «Если бы бог помог вам пробраться на ту сторону холма, вас бы приняли получше… Вы встретили бы мирный дом,— людей, таких сострадательных… добрые люди!.. Сердце у них не лучше, чем у меня, но они богаче,— хотя прежде, говорят, были еще богаче… Слава богу!.. Дела у них не плохи; кое-что от них перепадает и для всей округи».
При словах «добрые люди» сердце доброго Эмиля повеселело. «Друг мой! — говорит он, бросая на меня взор.— Пойдем в этот дом, хозяева которого благословляются соседями; мне бы очень хотелось их видеть; может быть, и им также приятно будет нас видеть. Я уверен, что они хорошо пас примут; если они сойдутся с нами, то мы и подавно сойдемся с ними».
Собрав сведения о расположении дома, мы отправляемся; долго мы блуждаем по лесам; нас застает сильный дождь; он задерживает нас, хотя и не останавливает. Наконец мы находим дорогу и вечером достигаем указанного дома. Среди окружающей деревушки один этот дом, хотя и простой, имел некоторую представительность. Мы называем себя, просим гостеприимства. О пас посылают сказать хозяину; он расспрашивает нас, правда, приветливо; не говоря о цели нашего путешествия, мы объясняем, с какой целью дали крюку. От прежней жизни в достатке в нем сохранилось умение распознавать звание людей по их манерам: кто жил в большом свете, тот редко обманывается в этом отношении; по этому паспорту мы приняты.
Нам показывают комнату, очень маленькую, но чистую и удобную; в ней разводят огонь, мы находим белье, платье, все, что нужно. «Вот так раз! — говорит в изумлении Эмиль,— можно подумать, что нас ожидали! Как был прав крестьянин! какое внимание! какая доброта! какая предупредительность! и это по отношению к незнакомым! Мне кажется, что я перенесся во времена Гомера». — «Будьте благодарны за все это, — говорю я ему,— но не удивляйтесь: где пришлые люди редки, там они всегда — желанные гости; ничто так не развивает гостеприимства, как редкость тех случаев, когда нужно его выказать, и лишь наплыв гостей искореняет гостеприимство. Во время Гомера почти не путешествовали; потому-то и путешественники были всюду хорошо принимаемы. Мы, быть может, единственные прохожие, которых видели здесь за целый год». «Что за беда! — возражает он,— похвально уже и то, что здесь умеют обходиться без гостей и все-таки всегда хорошо их принимать».
Обсохнув и оправившись, мы идем к хозяину дома; он знакомит нас с женой своей; та принимает нас не только вежливо, но и радушно. Ее взоры больше направлены на Эмиля. Мать в подобном случае редко принимает в своем доме мужчину таких лет — без тревоги или, по меньшей мере, без любопытства.
Торопят подавать ужин — из внимания к нам. Войдя в столовую, мы видим пять приборов; мы рассаживаемся, один остается пустым. Входит молодая особа, делает глубокий поклон и скромно садится, не говоря ни слова. Эмиль, занятый утолением голода или обдумыванием ответов, кланяется ей, говорит и ест. Главная цель его путешествия столь же далека от его мыслей, сколь далеким от конца пути он считает себя самого. Разговор вертится на том, как наши путники сбились с пути. «Я вижу в вас, сударь,— говорит ему хозяин дома,— милого и разумного юношу, н ваше прибытие сюда, усталыми и измокшими, вместе с вашим воспитателем, поневоле наводит меня на мысль о прибытии Телемака и Ментора на остров Калипсо». «Это правда,— отвечает Эмиль,— что мы находим здесь гостеприимство Калипсо». — «И прелести Эвхарисы», — добавляет его ментор. Но Эмиль знаком с «Одиссеей» и не знаком с «Телемаком»; он не знает, что такое Эвхариса. Что же касается молодой особы, то она — я вижу — краснеет до ушей, опускает глаза к тарелке и не смеет рта раскрыть. Мать, замечая ее замешательство, делает знак отцу, и тот переменяет разговор. Говоря о своем уединении, он незаметно переходит к рассказу о событиях, забросивших его сюда, о несчастьях своей жизни, о твердости своей супруги, об утешениях, которые они встретили в своем уединении, о кроткой и мирной жизни, которую они ведут в этом убежище,— и все время не говорит ни слова о молодой особе; рассказ оказывается таким приятным и трогательным, что его нельзя было слушать без интереса. Эмиль, взволнованный, расстроганный, перестает есть и слушает. Наконец, в тот момент, когда честнейший из мужчин с особенным удовольствием толковал о привязанности достойнейшей из женщин, молодой путешественник, не помня себя, схватывает руку мужа и пожимает ее, а другою рукой берет руку супруги и с восторгом нагибается к ней, орошая ее слезами. Наивная живость молодого человека восхищает всех; а молодой девушке, больше, чем кто-либо другой, тронутой этим признаком его сердечной доброты, кажется, что она видит Телемака, взволнованного бедствиями Филоктета34. Она украдкой переносит на него взоры, чтобы лучше рассмотреть его фигуру, и не находит в ней ничего такого, что не оправдывало бы сравнения. Открытый вид его дышит свободой — без заносчивости; манеры его живы, но не напоминают вертопраха; порыв чувствительности делает взор его более кротким, физиономию более привлекательною; молодая особа, видя его проливающим слезы, готова примешать к ним и свои. Но, несмотря на такой прекрасный предлог, тайный стыд ее удерживает; она уже упрекает себя в том, что готова расплакаться, как будто проливать слезы из-за семьи своей дурно.