Обняв меня дружески и целуя маслянистыми губами, Матвей сказал мне:
— Помню ли я Рупрехта! Брат, да я тебя за каждой попойкой вспоминаю! Клянусь пречистою кровью Христовой, изо всего нашего былого круга тебя одного недостает мне. Ну, влезай, влезай в мою берлогу, садись и развязывай язык! А я велю подать сейчас две кварты доброго вина.
К огорчению Матвея, от вина я отказался, но долго не умел приступить к изложению своего дела. Как я ни отнекивался, а пришлось-таки мне пересказать Матвею свои приключения: годы в Лозгейме, службу ландскнехтом, бродяжничество по Италии, путешествие в Новую Испанию и походы там. А потом и Матвей не преминул сообщить мне, как преуспевает он, позабыв все проказы юности, на многотрудном поприще университетского ученого. Более пяти лет потратил он, чтобы, одолев начала «артистических» знаний и защитив на диспутах несколько «софизмов», получить звание бакалавра; столько же лет ушло у него, чтобы одержать победу над книгами Аристотеля, проявить себя в декламации и стать лиценциатом; наконец, в этом году надеется он добиться инцепции и звания магистра, после чего откроется ему доступ к любому из высших факультетов [154]. Матвей с таким самодовольством говорил о том, что заседает в совете вместе с докторами и ректором, так искренно опасался предстоящих ему больших «промоций» и так наивно почитал себя ученым, что недостало у меня духа посмеяться над ним и не почел я нужным возобновлять старый спор «поэтов» с «софистами» [155].
Наконец удалось мне прервать повествование увлекшегося своею славою профессора и кое-как, скрывая истинную причину вещей, изложить свою просьбу. Матвей поморщился, словно приняв горького лекарства, но потом скоро ухватил мое предложение за какой-то его веселый край и заликовал опять.
— Не мое это дело, брат! — сказал он мне. — Нынче, правда, и студенты берутся за шпаги, но я держусь старого устава, что ученый — как монах, ему оружие — как ослу очки [156]. Ну, да куда ни шло, для старого приятеля! К тому же страсть как не люблю я эту знать, задирающую перед нами нос! Мы п́отом выпариваем из себя доктора, а их жалуют учеными степенями князь или император. Видно, и твой граф из таких докторов-побулле! Если берешься ты посадить его на вертел, я уж для тебя постараюсь!..
Я указал назначенное мною место свидания для переговоров, объяснил, где живу сам, затем распрощался, и Матвей вышел проводить меня до уличной двери. Когда проходили мы через столовую, заставленную тяжелой мебелью старонемецкой работы, неожиданно выбежала из соседней комнаты молодая девушка в розовом платье, зеленоватом переднике и золотом поясе и вдруг, натолкнувшись на нас, смутилась, остановилась и не знала, что делать. Стройность и нежность ее образа, овальное детское лицо с зазубринами длинных ресниц над голубыми глазами, льняные, золотистые косы, собранные под белым чепчиком, все это видение предстало мне, привыкшему к образам скорби и мучения, к чертам, искаженным страстью и отчаяньем, как осужденным духам мимолетный полет ангела у входа в их преисподнюю. Я сам остановился в смятении, не зная, пройти ли мне мимо, или поклониться, или заговорить, а Матвей, раскатисто хохоча, смотрел на наше замешательство.
— Сестра, это — Рупрехт, — сказал он, — добрый малый, которого мы с тобой в иную минуту поминаем. А это, Рупрехт, — сестра моя, Агнесса, которую видал ты девочкой, совсем малышом, тринадцать лет тому назад. Что же вы смотрите друг на друга, как кошка на собаку? Знакомьтесь! Может быть, я вас еще посватаю. Или ты, брат, уже женат, а, отвечай?
Не сумею объяснить почему, но я ответил:
— Я не женат, милый Матвей, но не надо такими словами стыдить и меня и барышню. Извините меня, госпожа Агнесса, я вас очень рад увидеть вновь, но тороплюсь по одному важному делу.
И, поклонившись низко, я поспешил выйти из дому.
Не знаю, под впечатлением ли этой встречи или от нее независимо, но когда я подумал о том, что теперь предстоит мне возвратиться домой, я испытал какое-то отталкивающее чувство, какое, конечно, ведали бы, будь они одушевленны, два магнита, сближенные одноименными полюсами. Мне показалось нестерпимым быть с Ренатою, видеть ее глаза, слышать ее слова, говорить с нею о Генрихе.
Довольно долго проблуждал я по улицам города, почему-то останавливаясь на одних углах и почему-то быстро пробегая другие площади, но потом утомление и холод заставили меня поискать прибежища, и я вошел в первый встретившийся кабак, сел уединенно в углу, спросив себе пива и сыру [157]. Кабак полон был крестьянами и гулящими девками, потому что день был базарный, и кругом не смолкали крики, споры, брань, ругань и проклятия, подкрепляемые порою здоровым тумаком; но мне казалось хорошо в промозглом воздухе и в гаме пьяных людей. Грубые, зверские лица, дикая, неправильная речь, непристойные выходки как-то странно согласовались со смятением моей души, как сливаются иногда в хор крики тонущих с воем бури.
Потом подсел ко мне какой-то худо выбритый малый, в пестром праздничном наряде, и завел длинную речь о бедственном положении мужиков, не новую, хотя и не чуждую правды. Жаловался он на тяготу платежей, оброков, штрафов и всяких поборов, на ростовщичество, на запрещение заниматься ремеслами в деревне, поминал мятеж, который был десять лет назад, и все это с угрозами, обращенными чуть ли не прямо ко мне, словно я во всем и был виноват. Попытался я возразить, что сам почитаю себя скорее из мужиков и что все, чем я владею, заработано собственными моими руками, но, конечно, мои слова пропали даром, и я уже покорно слушал, — ибо мне все равно было, что ни слушать, — как мой случайный сотоварищ грозил рыцарям и горожанам и пожарами, и вилами, и виселицами… [158]
Так как собеседника моего угощал я, то понемногу он захмелел окончательно, и я опять оказался один в общем гуле голосов. Оглядевшись, увидел я картину отвратительную: там и сям валялись тела людей, пьяных мертвецки, в углу двое колотили друг друга, вцепившись в волосы, везде стояли лужи пролитого пива и человеческой блевотины, а посреди всего этого другие еще продолжали попойку, или бесстыдно шутили с девками, тоже пьяными и тоже безобразными, или обыгрывали один другого в грязные карты. Я вдруг удивился, почему я сижу в этом темном и смрадном углу, и, торопливо расплатившись, опять вышел на зимнюю стужу. Было уже сумеречно, и я безвольно побрел домой.
Когда стучался я в нашу дверь, душа моя казалась мне пустой, как вычерпанный колодец, но в доме ее тотчас наполнила строгая тишина и непобедимо повлекла меня в знакомый круг и мыслей и чувств. Я почувствовал, как с лица моего сбежали выражения, искажавшие его весь день, и как губы сложились вновь в ту тихую улыбку, которой я всегда встречал глаза Ренаты. С сердцем, бьющимся тревогою, как в первый раз, отворил я дверь к Ренате и сразу, увидев ее в привычном положении, у окна, прижавшую лицо к его холодным стеклянным кружочкам, кинулся к ней и опустился перед ней на колени.
Рената не сказала мне ни слова о грубости, с какой я оттолкнул ее утром, не упрекнула, что я не возвращался так долго, не захотела узнать, о чем мы говорили с Генрихом, но только, как если бы все другое уже было ей известно, спросила:
— Рупрехт, когда ваш поединок?
Я, в ту минуту не удивившись на этот вопрос, ответил просто:
— Не знаю, решится завтра…
Рената не промолвила больше ни слова и опустила ресницы, а я остался на коленях у ее ног, в неподвижности, приложив голову к подоконнику, но подняв глаза на лицо сидящей, рассматривая ее любимые, милые, хотя неправильные черты, и опять погружаясь в их очарование, словно уходя в глубь бездонного омута. Глядя на эту женщину, которую еще вчера я ласкал всеми поцелуями счастливого любовника и к руке которой сегодня не смел прикоснуться благоговейными губами, я чувствовал, как от всего ее существа разливается магическая власть, замыкающая в свой предел все мои желания. Как легкая мякина на веялке, сероватым дымом отлетали и рассеивались все мятежные думы и все случайные соблазны дня, и определенно падало на ток души полное зерно моей любви и моей страсти. Не хотелось мне думать ни о Генрихе, ни о себе; я был тогда счастлив тем, что тихо касался рукою руки Ренаты, и тем, что минуты неслышно проходят, оставляя меня рядом с ней.
154
Старинный университет делился на четыре факультета: богословский, юридический, медицинский и артистический. Артистический составлял преддверие к высшим, и на нем изучались семь свободных искусств, делившихся на trivium (грамматика, диалектика, риторика) и quadrivium (геометрия, арифметика, астрономия, музыка). Существовали три академические степени: бакалавра, лиценциата и магистра (или доктора). Степень бакалавра давала права преподавать (licentia docendi), но с некоторыми ограничениями. Начало самостоятельного преподавания называлось инцепцией. Достижение высших степеней было связано с большими расходами (промоции) на подарки профессорам, на угощение товарищей и т. под.
155
«Старый спор поэтов с софистами» — распря между «поэтами», как называли себя гуманисты, и «софистами», как называли они сторонников средневековой философии, разгоревшаяся в 10-х и 20-х годах XVI в. в университетах Эрфуртском, Лейпцигском, Виттенбергском и др.
156
В Средние века студентам воспрещалось ношение оружия. С XVI в. этот обычай, равно как и ношение студентами особого полумонашеского платья, был оставлен, и студенческие дуэли в Германии начали входить в обычай. «Докторами-по булле», doctores bullati, назывались лица, получившие ученую степень не путем законным, в университете, но по милости, дарованной императором, папою или князем.
157
Пивные в Германии получили распространение с начала XVI в.
158
Конец XV и начало XVI в. были в Германии эпохой полного обнищания крестьянства и постепенного прикрепления их к земле. Политические памфлеты, появившиеся перед крестьянским восстанием 1525 г., как и различные «петиции» и «программы» того времени, переполнены примерами жестоких притеснений, которым дворяне подвергали крестьян.