И по правде сказать, я был несколько раздосадован, когда однажды утром раздался звонок, и Ирис, открывшая дверь, сообщила мне, что меня желает видеть «та дама, ну как ее там… из Бухареста…» Я просил ее зайти к нам, но она от этого уклонилась и предложила мне пройтись с ней по улице, желая что-то сказать, ну, конечно же, что-то «нужное и важное». Я взял шляпу, мы вышли за ограду. И только тут я обратил внимание на одно странное обстоятельство: шагах в двух-трех за нами следовал какой-то солдат, который, как я потом припомнил, стоял у нас в саду около крыльца, пока я разговаривал со своей гостьей.
«Что это значит, — спросил я у нее, — и почему он неотступно идет за нами?» «Не правда ли, возмутительно? — заметила она. — Но тут, к сожалению, ничего не поделаешь: мой жених, зная, что я перед Бендерачи заеду в Кишинев и, следовательно, увижусь с Вами, приставил ко мне этого телохранителя (этому слову она придала некий острый оттенок) и велел не оставлять меня ни на минуту и всюду следовать за мной самого моего имения. Вот что делает глупая мужская ревность, — с непритворным вздохом закончила она. — И еще говорят о женском равноправии, эмансипации женщин! На самом же деле мы всегда зависимы, всегда угнетены и обезличены».
Смотря на нее и все время помня слова ее родственника, я ожидал, что вот-вот она вынет из сумочки платочек и добросовестно наплачет его, увлажнит неисчерпаемым запасом дежурных слез, но она почему-то предпочла в этот раз слезам смех и, видимо, вовсе в сущности не шокированная присутствием конвоира стала беззаботно смеяться и болтать всякий вздор, эта разведенная генеральша, этот магистр филологии, эта разнузданная истеричка с явно садистским уклоном. «По крайней мере, скажите ему, чтобы он шел на почтительном от нас отдалении», — посоветовал я, начиная уже раздражаться. Она сказала ему несколько слов по-румынски. Солдат осклабился и слегка отстал.
«Зайдемте в кафе Земфиреску», — предложил я, думая, что наш конвой останется у входа и не осмелится компрометировать нас в помещении. Мы зашли, присели к столику и заказали по большому бокалу вермута. И… можете представить мое изумление: солдатик вошел вместе с нами и остановился в двух шагах от нас — «встал на часы»!.. Мне оставалось только предложить и ему вина! Из элементарной учтивости. Но он, поблагодарив, покачал отрицательно головою. Публика недоуменно нас разглядывала. Вскоре, к моему большому облегчению, генеральша заторопилась на автобус, еще раз пригласив меня через день приехать к ней в гости. «Если Вы не приедете, Вы смертельно меня оскорбите, запомните это, о, мое божество!» И я… смертельно ее оскорбил — остался, конечно, в Кишиневе.
Церковные колокола разудало-мощно и так взволнованно-благочестиво отзвонили жизнерадостную и полнотонно расцветшую Пасху. Мы с Викторией, рука об руку, быстро шли по Александровской. Экспансивная южная толпа, шумливая и смеющаяся, совершала свое праздничное гуляние. Вдруг нам встретилась генеральша «Хорош! — закричала „светская дама“ на всю улицу — Хорош, нечего сказать! И это — моя облюбованная мечта! И это — мое божество! Обмануть мои лучшие ожидания — не приехать к женщине, так безумно его ожидавшей! Променять меня на какую-то кабацкую певичку! Я ненавижу Вас, слышите ли, ненавижу! Вы — гадкий, плохой, коварный человек. И эта девчонка смеет так нежно прижиматься к Вам, противная. Боже мой! Где Ваш вкус, где Ваш художественный вкус? О, как я наказана за свою доверчивость!» Вокруг начали останавливаться прохожие. Виктория презрительно улыбалась, смотря на бушевавшую даму с великолепным высокомерием. Я с удивлением, отчасти с любопытством выслушивал и рассматривал ее, не вставляя ни слова. Мне было одновременно смешно, неловко и жгуче за нее стыдно.
Наконец, Виктория очень просто и находчиво закончила всю эту нелепую сцену. «Не находишь ли ты, — спокойно отчеканила она, — что эта комедия становится скучной? Эта дама, видимо, спутала тебя с кемлибо: она разговаривает с тобою, как с самцом, позабыв, очевидно, о твоем сане. Хотя я и кабаретная певичка, но мое отношение к искусству, ей-Богу же, благоговейнее, чем у окончивших университет спермически насыщенных отставных генеральш!» И взяв меня под руку, смерив с ног до головы в растерянности онемевшую даму, Виктория (увы, теперь уже покойная!) увлекла меня за пределы вечернего города — в степь, в луну, в любовь…
Narua-Jesuu.
1 марта 1940
Рассказ моего знакомого
Одна наша очаровательная знакомая, обладательница не менее очаровательного автомобиля, как-то поинтересовалась узнать, почему N. так редко бывает в Ревеле, чем лишает ее большого удовольствия проводить совместно время. Вот что поведал ей N.
Я живу, как вам известно, в семи часах езды от столицы, в глухой деревушке. Ближайшая железнодорожная станция — в девяти верстах. Живу там потому, что люблю деревню, люблю с детства, да и дешевле жить в глуши, это бесспорно. Ежемесячно одно учреждение выдает мне прожиточный минимум в память моих былых заслуг. Этот «минимум» я называю пенсией Жалование платят за настоящее, пенсию — за прошлое… Поэтому я обозначаю эту сумму именно таким определением.
Что представляю я из себя в настоящем? Человека не сумевшего вовремя умереть. Не больше. Однако, не в этом дело. Дело в том, что, чтобы получить эту пенсию, я должен раз в месяц за нею ездить в Ревель— иначе не получишь. И не потому, чтобы в нашей местности не было почтового отделения. Оно существует, причем работает превосходно. Не было случая, кажется, чтобы пропала хотя бы открытка. Почтмейстер — человек пунктуальный, добросовестный. Вся беда в том, что, по нашей чудесной русской пословице, с глаз долой из сердца вон.
Так в данном случае и со мною. Не напомнишь — не получишь. Не получишь — не поешь. А у меня семья. На письма не отвечают: времени, вероятно, не имеют. А приедешь — изумятся, но дадут. Да еще приговаривают: «Напрасно беспокоились, лучше черкнули бы нам открыточку — мигом выслали бы вам». Изумишься в свою очередь, попробуешь вставить, что писал, дескать, не отвечаете. Не слушают, свое говорят. Теперь дальше.
Дорога до Ревеля, — я говорю про поезд, — стоит 250 марок, а на эти деньги мы с семьею два с половиной дня живы. Столько же обратно. В результате пять дней из месяца вычеркнуты, ибо пенсия предусмотрена ровно на 30, а не на 35 дней; в месяце же, к несчастью, их не меньше 30. Разве только один февраль на сутки покороче. Таким образом, пять дней в месяц — форменный голод. Ну да ладно, как-нибудь перебьемся летом: грибов насобираем, окуньков наловим. Зимою хуже значительно.
Как я уже сказал выше, до станции от деревни девять верст. Естественно, что «делать» их приходится пешком, так как лошадки у нас кусаются. Такая уж, знаете ли, порода лошадей распространена в наших краях. Кусаются, да и все тут, причем норовят укусить именно таких бедняков, как я. Богатым их укусы не опасны. Если бы я стал при своих путешествиях на станцию и обратно пользоваться этими скверными животными, нам с семьею пришлось бы поголодать еще дней пять в месяц. Итого — десять. Согласитесь, что это было бы немного вредно для здоровья. А так как оно у нас не ахти какое, приходится его по возможности беречь, тем более, что и 25 дней-то в месяц мы питаемся что называется, впроголодь, ибо наш минимум поистине минимален, и ни о каких разносолах даже грезить не приходится.
В хорошую погоду пройтись десяток верст беда не большая. Получается даже что-то вроде маленькой прогулки. Одно удовольствие… Но осенью — в грязь, в темноту, в дождь! Бр-р! Представляете ли вы, очаровательная горожанка в собственном автомобиле, что такое наша деревенская распутица? Дороги наши, очень приличные и укатанные, при малейшем дожде превращаются в нечто невообразимое. Но если дождь, что называется, из ведра, и идет он несколько дней подряд, невообразимость превращается просто-таки в ничто, в ноль, ибо дорог фактически не существует вовсе, полнейшее бездорожье, месиво какое-то сплошное. Ни серединки сухой, ни краюшки. Сплошь водяная грязь, полуаршинные выбоины, наполненные грязно-молочного цвета бурдою, напоминающею по цвету и густоте корм для свиней.