И вот по такому беспутному пути приходится идти девять верст. И почти всегда во тьме кромешной, так как поезда проходят мимо нашей станции всегда ночью. На шаг перед собою вы ничего не увидите. Выбирать место посуше безнадежно: ничего не видно, да его и нет. Поэтому приходится двигаться наудалую, напролом. Надо ли пояснять, во что превращается путник при таких милых условиях передвижения? На нем нет сухого места. Пальто, брюки, пиджак, даже белье можно выжимать. Ботинки превращаются в тесто. Подметки отстают. Вода вливается во все щели. С размаха нога проваливается в выбоину с шумом, напоминающим всплеск восьмифунтовой щуки. Холодная, липкая, грязная ванна за ванной. Ноги начинают стыть.
В таком виде являетесь на станцию, ждете час-другой поезда, садитесь в него, напоминая собою вынутого из воды тюленя. Пассажиры в страхе мечутся от вас, а вы, дрожа всем телом и не попадая зубом на зуб, едете в «дивном» настроении и наряде в столицу, куда и прибываете через семь часов в полубольном, в полупомешанном от кошмарной дороги и бессонной ночи состоянии. Получаете свой «минимум» и мгновенно же, с первым поездом несетесь назад, вступая в новую фазу ужаса, физического и морального страдания.
И вы еще спрашиваете, почему редко я езжу в город?! — почти возмущенно заключил мой знакомый свое повествование. Очаровательная барынька села поудобнее на софе, затянулась тонкой папиросой и, щуря глаза, спросила меня не без кокетства: «Воображаю, как бы вы чувствовали в его положении?»
Но я решительно переменил тему.
1925
Тойла
В лодке по Россони
Из окна моего кабинета сияет осенняя Нарова, раздольная и стремительная. Все более светлеет с каждым днем и, возможно, на днях пойдет «шорох», как называют здесь первые крупные льдинки, тщетно пытающиеся стать уже настоящим зимним льдом. Надо пользоваться последними погожими днями, солнечными, лазурно-небесными, дивно-студеными и веселяще-прозрачными, хочется — и это так безудержно! — сесть в легкую и устремляющуюся в дали лодку и плыть в ней по глубокой и по-осеннему сонной Россони, впадающей в Нарову как раз против моих выходивших на восток окон.
Мы берем бело-синие весла, мы спускаемся к пристаньке, садимся в бело-синюю нашу «Дрину», названную так в честь ни с одной речкой не сравнимой малахитовой босанской реки, и, переплыв Нарову, скользим по водам ее дочери, извилистой и живописно-бережной. Правый берег в соснах и елях, левый — в рощах и лугах. Безмолвие, безлюдье, почти ни одной «встречи». Упоительно грести в студеный, бодрящий день, когда сам одет легко, но тепло, когда на руках рукавички и когда ежевзмашно сознаешь, что плыть тебе не 10–15 минут, а часа четыре!
А вот уже и «Соловьиный остров» с его уютно интимными зарослями и густо-красной калиной у самой воды, и сразу за ним два соседствующие поселка: направо село Вейкюла, налево — деревня Саркуль. Знакомые места… Еще бы! Весь прошлый год мы провели в Саркуле, деревне небольшой, но прелестной. Она между Россонью и Финским заливом. Всего три четверти километра отделяют речную от морской воды.
Вот уже возникает заброшенное в соснах гористое Саркульское кладбище, рядом с ним вплотную, — три необхватных тополя перед домом приятельствующего сo мною вдумчивого и ласкового сапожника Отто Денисовича, рядом вишневый сад «дяди Василия», девятидесятилетнего ветерана российского флота, вот резная часовенка — одним словом, вот он весь милый, радушный Саркуль, сегодня такой просолнечный и влекущий в себя. Мы сворачиваем в бухточку с узким и мелким проходом и пристаем к берегу, так много говорящему душе… Причаливаем лодку, взбегаем на горку, и на встречу к нам выходит из избы в окно завидевший нас ее хозяин.
Грустные глаза его выражают искреннюю обрадованность, и нам это приятно, и это нас трогает: немудрено — свои ведь приехали, не чужие… «Светлый день», — говорим мы ему, крепко и дружески пожимая руку. Смеясь и оживленно разговаривая, входим в избу с таким обвораживающим глаз видом на раздолье речное и луга противоположного берега, приветствуя его жену и бледную, тонкую и нервную Манечку. Впрочем они и все бледные, члены этой семьи, какие-то утонченно-обреченные. Мы не были здесь больше недели, когда они, будучи на базаре в Нарва-Иезу, заходили к нам погреться и попить чайку, поэтому у нас столько новых тем, столько вопросов, столько впечатлений.
Незаметно бежит время среди живых, примитивных, далеких культуре и, следовательно, незлобивых и облагороженных людей в лучшем смысле этого понятия. Река чарует через окно, у которого меня поят чаем, и наконец я заставляю себя охотно и неохотно подняться: и здесь хорошо, и дальний путь влечет, такой знакомый и нагребленный, вечно что-то сулящий, редко в посулах обманывающий, такой интересный, молодой, новый!
Выплываем «на простор речной волны» и поднимаемся вновь все выше и выше, за противоречивые друг другу извивы, за мечтательные, зачарованные затоны и спирально-крутящиеся, неторопливо и как бы гадаючи, омуты. А солнце все выше, и воздух все мягче. «Старая» речка вливается в Россонь… Не завернуть ли в нее, заманивающую в Тихое озеро? До него всего полтора километра. Можно проплыть по узкой по ней, въехать в озеро после округлого поворота и вдоль нагорно-хвойного берега, «взяв» все озеро, пристать у гостеприимного хутора веселоглазого Оскара, с которым тоже не виделись «целую вечность» — больше месяца… Но нет, мы не свернем, пожалуй, сегодня туда, — прельстительнее плыть, думается, прямо: вдали забежевели уже отвесные песчаные берега Кагеля, все в лесах неприкосновенных, и они, эти лесистые, как бы необитаемые берега так прекрасны своей совершенно безлюдной красотой, что так и тянут к себе, так и влекут неотразимо, а потому «плыви, мой челн, по воле волн!..»
Река делает подкову, и вместе с нею делает подкову этот изумительный, весь какой-то заколдованный берег плывем совсем под ним: чтобы видеть его вершину, нужно резко откидывать голову. Взмахи весел… Сто? Двести? Может быть — тысяча?.. Мы причаливаем, карабкаемся, поминутно срываясь и утопая в оползающем песке, к вышестоящим соснам, и какой вид оттуда, какое очарование! Внизу, под нами, совсем маленькая опустошенная «Дрина», — неужели в этой скорлупке приплыли мы сюда?
Посидим здесь, свесив ноги с обрыва, не будем никуда торопиться. Запечатлевайте, глаза, всю эту красоту: до весны вы ее не увидите, зимою она станет иною, ибо ее главная, основная прелесть в этой свободной, нескованной еще льдом, воде. Сколько раз мы бывали здесь каждое лето — ловили крупных подлещиков и окуней под песчаными оползнями, устраивали многолюдные, красоте и поэзии посвященные пикники, собирали в лесу этом белые грибы и горькушки, лакомились черникой и гоноболём, и вот не надоедают же эти места, не вызывают, как зачастую города, чувства безнадежности и смертельной скуки, чувства ужаса и отчаяния, мертвящего душу человеческую. Здесь все и всегда насыщено мечтою, благостью, верою в жизнь, добро и справедливость, во все то возвышенное и, увы, безвозвратно утерянное, что свойственно городам, преимущественно большим городам.
Вечная любовь, и вечная слава, и вечная жизнь благочестивой и мудрой бессловесной Природы, и да охранят ее Небеса от прикосновения с ней людей большого города. Пусть и впредь посещают ее, в особенности этот мой Кагель излюбленный, грибы и ягоды, птицы и рыбы, муравьи и стрекозы, сапожник Отто Денисович, почти столетний «дядя Василий», веселоглазый художник Оскар и я, скорбный и оскорбленный намечающимися путями взбесившегося человечества поэт, плоть от плоти и кровь от крови кагельской пичужки и деревенского сапожника!..
В ялике по морю
Уже восемь лет я мечтал приобрести себе лодку, Мне как рыболову она была совершенно необходима мне же как лирическому поэту, разумеется, не хватало на это средств. Поэтому полученные в дар от одного «искусствика» двадцать долларов я, отложив все остальные, весьма насущные, надобности, решил прежде всего осуществить на них одну из своих почти неосуществимых для прославленного поэта мечту — купить безотлагательно наидешевейший для рядового гражданина и наидорожайший для лирика ялик.