Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь любой распорядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял, что наша любовь обречена – она превратилась в любовную связь, у которой есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть, я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь – какой-то зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо закрыть глаза и его убить.

Работать я не мог. Я уже говорил, что работа наша свершается в подсознании, последнее слово написано там прежде, чем первое появится на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово, из-за которого Сара плакала, казалось бы – такое внезапное, рождалось в подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая вдохновением.

Ничуть не удивляюсь, что Саре книга не понравилась. Я писал ее без музы, без помощи, без всякой причины – просто так, чтобы жить дальше. Критики говорили, что это – работа мастера; да, только мастерство и осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану писать другую книгу, – разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот, опять "я" да "я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я ненавидел, не зная, даже в него не веря.

Я попробовал писать с утра, ничего не вышло. За обедом я слишком много выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я стал у окна, не зажигая света, и смотрел на освещенные окна по ту сторону. Было очень холодно, я мог согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: «К вам какой-то Паркис», подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто это такой, но сказал, чтобы она его впустила.

Когда он вошел, я подумал, где же я видел этот кроткий, виноватый взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.

– Мистер Бендрикс? – спросил он.

– Да.

– А я Паркис, – сказал он, словно это что-то для меня значило, и прибавил: – От мистера Сэвиджа, сэр.

– А, конечно, – сказал я. – Садитесь. Вот сигареты.

– Нет, что вы, – сказал он. – На службе не курю. Разве что для виду.

– Вы сейчас на службе?

– Ну, все-таки. Меня только отпустили на полчаса, для отчета. Мистер Сэвидж сказал, вы хотите каждую неделю.

– Есть новости?

Я толком не знал, рад я или разочарован.

– Кое-что есть, – с удовольствием сказал он и вытащил из кармана немыслимое количество бумажек и конвертов.

– Присядьте, – сказал я. – А то неудобно как-то.

– Как хотите, сэр, – сказал он, сел и, видимо, разглядел меня лучше.-Простите, мы с вами не встречались?

И вынул из конверта листок. Там были записаны расходы четким, аккуратным, как у школьника, почерком.

– У вас прекрасный почерк, – сказал я.

– Это не я, это сын, – сказал Паркис. – Учу его, готовлю. – И тут же быстро прибавил: – Он ничего не знает, сэр, только дежурит, как вот сейчас.

– Он сейчас дежурит?

– Пока я у вас, сэр.

– Сколько ему лет?

– Начало двенадцатого, – сказал он, словно я спросил, который час.-Он пользу приносит, а расходов никаких, разве что комикс ему купишь. Его никто не замечает. Мальчики прямо созданы для нашего дела.

– Странная работа для ребенка.

– Ну, сэр, он ведь не понимает. Если надо будет в спальню войти, я его не возьму. Я прочитал:

18 января.

Две вечерних газеты 2 п.

Домой на метро 1/8 п.

Кофе 2 п.

Он смотрел на меня, пока я читал.

– Кафе оказалось дорогое, – сказал он. – Пришлось хоть это спросить, а то бы обратили внимание.

19 января.

Метро 2/4 п.

Пиво (бутылка) 3/

Коктейль 2/6 п.

Пиво 1/6 п.

Он снова заговорил:

– С пивом я виноват, сэр. Разбил, понимаете, кружку. Разволновался, был материал. Знаете, иногда неделями ждешь, а тут на второй день.

Конечно, я вспомнил и его, и смущенного мальчика. (Я сразу увидел, что за 18 января какие-то незначительные записи.) Под «19 янв.» я прочитал: «Особа N отправилась автобусом на Пиккадилли-серкус. По-видимому, взволнована. Прошла по Эйр-стрит до кафе „Ройял“, где ее ожидал мужчина. Мы с мальчиком…»

Он не давал мне читать.

– Видите, сэр, почерк другой. Мальчик никогда не пишет, если данные частного характера.

– Бережете его, – сказал я и прочитал:

«Мы с мальчиком сели поближе. Особа N и мужчина сидели рядом, обращались друг с другом попросту. Возможно – один раз он взял ее за руку под столом. Это неточно, но левая рука N и правая рука мужчины исчезли, что обычно свидетельствует о таких действиях. После недолгой интимной беседы прошли пешком в небольшой ресторан, где сели не за столик, а в кабинку и заказали отбивные».

– Про отбивные тоже важно?

– Бывает важно, сэр, чтобы опознать человека, если он их часто заказывает.

– Значит, вы его не опознали?

– Читайте, сэр, сами увидите.

«Когда я услышал про отбивные, я подошел к стойке и спросил коктейль, но ни от официантов, ни от буфетчицы ничего не узнал про мужчину. Хотя я спрашивал небрежно, они насторожились, и я решил замолчать. Однако, завязав знакомство со швейцаром театра „Водевиль“, я мог наблюдать за рестораном».

– Как же вы завязали знакомство? – спросил я.

– В баре, сэр, когда я увидел, что они заказывают отбивные. Потом я проводил его до театра, там служебный вход…

– Я это место знаю.

– Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.

– Правильно.

Я читал дальше:

«После завтрака прошли по Мейден-лейн, простились у бакалейной. Видимо, очень волновались, и мне пришло в голову, что они прощаются навсегда. Конечно, тогда кончится и само дело».

Он снова прервал меня:

– Простите, я скажу о себе?

– Пожалуйста.

– Дело есть дело, а чувства, сэр, – это чувства. Мне очень понравилась дама, то есть особа N.

«Сперва я не знал, за кем из них идти, но решил, что слежу я все же за ней. Она направилась к Черинг-кросс, очень волновалась. Потом зашла в Национальную портретную галерею, но пробыла там минут пять…»

– Больше ничего важного нет?

– Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она зашла в церковь.

– В церковь?

– В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.

– Откуда вы знаете?

– Я тоже туда зашел, сэр. Стал на колени, чтобы все было как следует. Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?

– Нет.

– Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.

– Может, она кого-то ждала?

– Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала. По-моему, она хотела поплакать.

– Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.

– Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.

– Мы не держали друг друга за руки.

И тут же я пожалел об этой шутке – пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: