– Наверное, так часто бывает, – сказал я. – Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
– Нет, сэр, – растерянно сказал он, – это я виноват. Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
– Ничего, – сказал я. – Даже забавно, если взглянуть со стороны.
– Я-то внутри, сэр, – сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. – Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. – Он виновато, запуганно улыбнулся. – Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…
– А вы ему не говорите.
– С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
– Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
– Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
– Может, и не встретит.
– А может, и встретит, сэр.
– Оставьте его дома, не берите с собой.
– Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака – плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, – так вот, сказал он: «Опять вы промазали. Паркие», а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня;
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
– Простите, сэр, я все о своем.
– Мне было очень приятно, мистер Паркие, – сказал я и не солгал. – Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
– Он умный, в мать, – печально сказал Паркие. – Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей – может БЫТЬ, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.
Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне, – я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери – вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он – был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру – отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.
– Генри звать не стоит? – спросил я.
– Конечно нет.
– Может, он потом с нами пообедает?
– Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.
Можно сказать, что либерал (кажется, депутат от Уэльса, по фамилии Льюис) постелил нашу первую постель.
Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: «Понимаете, я совсем не то писал», – но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг неожиданно, всего на несколько минут, фильм ожил. Я забыл, что это я сам и выдумал, создал эти фразы, – так умилила меня сцена в ресторанчике. «Он» заказал мясо с луком, «она» боялась есть лук, потому что муж не любит этого запаха, «он» обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена – я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще что-нибудь – и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.
Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:
– Вот одна сцена точно ваша.
– Где лук?
– Да.
И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничего не пришло, я просто спросил:
– Генри не рассердится?
– Он лук терпеть не может. А вы?
– Я очень люблю.
Она положила луку и мне, и себе.
Можно влюбиться над блюдом лука? Вроде бы нет, но, честное слово, со мной было именно так. Конечно, дело не только в луке – я увидел Сару как она есть, увидел ту искренность, которая позже так радовала и так терзала меня. Незаметно, под столиком, я положил ей руку на колено, она мою руку удержала. Я сказал:
– Хороший бифштекс.
И услышал, словно стихи:
– Никогда таких не ела!
Я не ухаживал за ней, не соблазнял ее. Мы не доели мясо, не допили вино и вышли на улицу, думая об одном и том же. Точно гам, где в первый раз, мы поцеловались, и я сказал:
– Я влюбился.
– И я, – сказала Сара.
– Домой не пойдем.
– Да.
У метро «Черинг-кросс» мы взяли такси, и я велел шоферу ехать на Арбакл авеню. Так окрестили сами шоферы несколько гостиниц у Паддинг-тонского вокзала с шикарными названиями – «Ритц», «Карлтон» и прочее. Двери там не закрывались, и вы могли взять номер в любое время – на час, на два. Недавно я там был. Половины гостиниц нет, одни развалины, а на том самом месте, где мы любили друг друга, – дырка, пустота. Называлась гостиница «Бристоль», в холле стоял вазон с папоротником, хозяйка (волосы у нее были голубые) отвела нам лучший номер, в стиле начала века, с золоченой двуспальной кроватью, красными бархатными портьерами и огромным зеркалом. (Те, кто приходил в эти гостиницы, никогда не требовали двух кроватей.) Я прекрасно помню ничтожные подробности – хозяйка спросила, останемся ли мы на ночь, номер стоил пятнадцать шиллингов, электрический счетчик брал только шиллинги, а у нас их не было – и не помню, какой была Сара, что мы делали. Знаю только, что мы очень волновались. Главное было в том, что мы начали, перед нами лежала вся жизнь. У дверей нашей комнаты («нашей», через полчаса!) я снова ее поцеловал и сказал, что подумать о Генри не могу, а она ответила:
– Не волнуйся, он занят вдовами.
– Какой ужас, – сказал я, – что он тебя поцелует!
– Не поцелует, – сказала она. – Он ненавидит лук. Я проводил ее домой. У Генри в кабинете горел свет, мы с ней пошли наверх, в гостиную. Мы никак не могли расстаться.
– Он сюда придет, – сказал я.
– -Мы услышим, – сказала Сара и прибавила страшно и просто: – Одна ступенька всегда скрипит.
Я так и не снял пальто. Мы целовались, когда услышали скрип. Генри вошел, и я с болью увидел, как спокойно ее лицо. Она сказала:
– Мы думали, ты нам предложишь чего-нибудь выпить. – Конечно,-сказал Генри. – Что вам налить, Бендрикс? Я сказал, что пить не буду, собираюсь поработать.
– А я думал, – сказал он, – что вы по вечерам не работаете.
– Так, ерунда, – сказал я. – Рецензия.
– На интересную книгу?
– Нет, не особенно.