Неважно. Конец близок. Я пришел ранним утром к тихому пруду, чтобы утопиться. Меня найдут плывущим среди лилий. Возможно, кто-то поймет. Представляю, что напишут в газетах.

«Удар судьбы тем горше, что визит, запланированный на весь месяц, едва начался. Нужно ли говорить, что покойный был центром и душой приятной компании отдыхающих, собравшихся в великолепном загородном доме мистера и миссис Беверли-Джонс. Более того, в самый день трагедии ему предстояло сыграть главную роль в веселом представлении с шарадами и домашними забавами — в таких развлечениях его несомненный талант и искрометное веселье не знали себе равных».

Прочитав такое, знавшие меня лучше других сообразят, как и почему я умер. «Ему оставалось жить там еще больше трех недель, — скажут они. — Его хотели сделать конферансье на вечере шарад». Они горестно покивают. Они поймут.

Но что это? Поднимаю глаза от записей и вижу, как от дома ко мне спешит Беверли-Джонс. Одевался явно впопыхах — на нем летние брюки и халат. У Беверли-Джонса скорбный вид. Что-то стряслось. Господи, твоя воля, что-то стряслось… Катастрофа! Трагедия! Шарад не будет!

Я дописываю эти строки в скором поезде, уносящем меня в Нью-Йорк, в спокойном, уютном поезде, в пустынном вагоне-салоне, где я могу, откинувшись на спинку кожаного кресла, положить ноги на сиденье напротив, курить, молчать и наслаждаться покоем.

Деревни, фермы и летние резиденции пролетают за окном. Летите себе! И я лечу — домой, в покой и тишь большого города.

— Старик, — сказал Беверли-Джонс, мягко положив мне руку на плечо — в сущности, этот Джонс неплохой малый, — звонили по межгороду — из Нью-Йорка.

— Что случилось? — спросил я; у меня перехватило дыхание.

— Плохие новости, приятель; вчера вечером сгорел ваш офис. Боюсь, погибла большая часть документов. Робинсон — кажется, старший клерк? — изо всех сил пытался спасти хоть что-нибудь. У него сильно обожжено лицо и руки. Видимо, вам нужно ехать сейчас же.

— Да-да, — согласился я. — Немедленно.

— Понимаю. Я уже велел приготовить двуколку. Как раз успеете на семь десять. Идите.

— Хорошо, — ответил я. Только бы на лице не отразилось охватившее меня ликование! Офис сгорел! Робинсон в ожогах! Аллилуйя! Я торопливо собрал вещи и нашептал Беверли-Джонсу прощальные слова для спящей компании. В жизни не чувствовал такой радости и веселья. Беверли-Джонс явно был восхищен стойкостью духа и мужеством, с коими я воспринял несчастье. Потом он всем расскажет.

Двуколка готова! Ура! Прощайте, дружище! Ура! Такие дела. Пришлю телеграмму. Обязательно, прощайте. Гип-гип, ура! Поехали! Поезд — без опоздания. Носильщик, только два чемодана — и вот вам доллар. Ах, какие весельчаки эти негры-носильщики!

Все. Поезд мчит меня домой — и к летнему покою моего клуба.

Браво, Робинсон! Я боялся, что дело не выгорит, или что мое послание не дошло. Уже на следующий день после приезда я отправил записку с просьбой устроить несчастный случай — что угодно, лишь бы вызвать меня обратно. Я решил было, что записка затерялась, и потерял надежду. Зато теперь все в порядке, хотя Робинсон, пожалуй, погорячился.

Разумеется, нельзя допустить, чтобы Беверли-Джонс заподозрил обман. Подожгу офис, как только приеду. Но дело того стоит. И придется подпалить Робинсону лицо и руки. Но игра стоит свеч!

VI. На волю и обратно

(пер. А. Панасюк)

Все лето меня тянуло в леса, наверное, потому, что из окна моей квартиры видно, как в Центральном парке колышутся макушки деревьев. В любителе природы от вида качающихся деревьев просыпаются мысли, которых ничто, кроме колыханья деревьев, не пробуждает.

Итак, меня охватили тоска и беспокойство. Днем, за работой, я погружался в мечты. Ночью вскакивал в тревоге. Вечерами выбегал в парк и, оказавшись под сумеречной сенью дерев, воображал, будто нахожусь в лесной глуши, вдали от тягот и безумств цивилизации.

Вот это непонятое томление и привело к событиям, описанным в рассказе. Однажды ночью меня осенило. Я просто вскочил с постели с готовым планом в голове. Отброшу-ка я на месяц печали и заботы современной жизни и сделаюсь дикарем — тем, кем на самом деле задумала меня Природа. Подамся в дремучие леса, куда-нибудь в Новую Англию, сброшу с себя одежду — разумеется, кроме трико — и нырну в самую чащу, а через месяц вынырну обратно. Для опытного следопыта вроде меня это раз плюнуть. Пропитанием меня обеспечит сама Природа, расстелив передо мной скатерть-самобранку с корешками, вершками, мхами, грибами, клюквой и брюквой; журчащий ручей и тихий пруд напоят водой, а компанию мне составят чибисы, черепахи, чероки, чух-чухи, чау-чау — в общем, тысяча и один обитатель безлюдных опушек и дремучих чащоб.

По счастливой случайности осенило меня в последний день августа. Завтра сентябрь, начало отпуска. Я свободен и волен ехать, куда захочу.

Утренние сборы оказались недолгими. Верней, их почти не оказалось: взять фотоаппарат и попрощаться с друзьями — да и эти нехитрые дела я постарался закончить как можно быстрей. Не хотелось возбуждать лишний интерес к моей опасной, если не сказать безрассудной, затее. Я надеялся проститься легко и беспечно, чтобы развеять вполне естественный страх, вызванный столь дерзким поступком.

Сам я, конечно, понимал, что, несмотря на солидный опыт путешественника, подвергаюсь серьезной опасности, и все-таки почти забыл о ней, захваченный невероятным любопытством и предвкушением нового. Сможет ли человек, избалованный благами цивилизации, выжить в самом сердце дремучего леса практически голышом, не считая трико? Да или нет? И если да — то что дальше?

Последний вопрос я отогнал. На него способно ответить лишь время.

Первым делом необходимо было появиться на работе и попрощаться с начальством.

— Уезжаю на месяц в леса, — заявил я. — Практически в чем мать родила.

— Что ж! — Босс дружелюбно поднял глаза. — Удачного отдыха.

— Думаю продержаться на грибах и ягодах, — продолжал я.

— Прекрасно, — отозвался он. — Желаю успеха, старина. До свиданья.

Затем я совершенно случайно налетел на старого приятеля.

— Вот, собрался в Новую Англию, — сообщил я. — Буквально в чем мать родила.

— Нантакет? — осведомился он. — Или Ньюпорт?

— Дремучие леса! — как можно беззаботней ответил я. — На целый месяц!

— Вот как! Ну до встречи, дружище.

Перекинувшись словом с еще двумя-тремя приятелями, я невольно почувствовал легкую досаду. Что за равнодушие?

— О, в дремучий лес? В чем мать родила? Что ж, пока-пока, счастливого пути, — бормотали они.

Человек собирается рискнуть жизнью ради великого — что уж тут прибедняться! — социологического эксперимента, а никто и ухом не ведет. Вот вам еще один пример упадка нашей цивилизации, которую я решил отринуть.

По дороге на поезд я столкнулся со знакомым репортером.

— Отбываю на месяц в Новую Англию, бродить в лесах нагишом — не считая, разумеется, трико. Уверен, вашей газете не помешает пара строк о моих приключениях.

— Спасибо, старина, но мы больше не печатаем походных баек. Ничего путного из них не состряпаешь — разве что с тобой что-нибудь стрясется. Тогда конечно, с удовольствием найдем для тебя местечко.

Несколько друзей все же додумались проводить меня на вокзал, и только один из них доехал со мной до самой Новой Англии, чтобы забрать одежду, часы и прощальные записки, которые мне, возможно, захочется нацарапать перед тем, как я устремлюсь в чащу.

Ранним утром мы прибыли на станцию и двинулись в сторону леса. На опушке я снял с себя всю одежду — разумеется, кроме трико. Откопал в чемодане банку коричневой краски и вымазал руки, физиономию и трико.

— Это еще зачем? — удивился друг.

— Маскировка. Неужто не слыхал, что животные обладают защитной окраской, которая делает их невидимыми? Гусеница похожа на листок, рыбья чешуя сверкает, подобно речной воде, медведь и опоссум, карабкаясь на дерево, сливаются цветом с корой. Ну вот! — воскликнул я, закончив работу. — Теперь и меня никто не заметит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: