И тут Фриззо упомянул имя Джейн Фонды. Он заговорил о ней с таким клокочущим раздражением, переходящим в ненависть, какого трудно было ожидать от этого умеющего держать себя в руках человека. Он обвинял ее в недопустимой, преступной «антивоенной пропаганде», вылившейся, на его взгляд, в предательство Америки.

— Ведь она, — Фриззо рубил ребром правой ладони, точно топором, воздух, — поехала в Северный Вьетнам, с которым мы находились в состоянии войны, а на войне той гибли наши ребята. Она поливала грязью нас, но расточала похвалы нашему врагу!

— Я знаю, как бывает ненавистен иностранец, когда он дотрагивается руками, лезет ими в национальную травму, — сказал я. — Именно так сам я реагирую на неосторожные слова американцев, рассуждающих об Афганистане. Даже если их слова справедливы. Я не сравниваю эти две войны: Вьетнам не Афганистан, СССР не США, сравнима разве что национальная боль — ваша и наша, Вьетнама и Афганистана. Точно так же мне кажется бессмысленным сопоставлять действия американского солдата в Южном Вьетнаме и действия Фонды в Северном Вьетнаме. Вы находились в различных системах координат. Я имею в виду не географию, а, скорее, область этики и общественного сознания. И хотя вы, как и она, защищали Америку, но Фонда — американские национальные идеалы, а вы — американские интересы, точнее, то, что вы под ними привыкли понимать. К сожалению, они не всегда совпадают.

— Да, — Фриззо глубоко, мне даже показалось с дрожью в легких, вздохнул. — В этом вся трагедия.

— Но, быть может, высший национальный интерес — в его соответствии высшему идеалу народа?

— К сожалению, — Фриззо почесал седой висок, — в реальной жизни все не так.

— По-моему, — сказал я, — история достаточно убедительно свидетельствует: если на протяжении слишком длительного времени в жертву интересам приносятся идеалы, это оказывается гибельным для страны.

— И наоборот, — ответил подполковник.

— Да, если в качестве агнца на заклание оказываются интересы безопасности, такая ситуация может стать не менее роковой. Кстати, в умении сочетать эти два полюса, Инь-Ян, — искусство политика.

— Знаете, — Фриззо остановился у двери в мою казарму, — я за последние лет четырнадцать — вы не поверите — ни разу вот так не говорил про Вьетнам. Да и впредь не буду. Просто ради вас сделал исключение.

— Очень мило с вашей стороны, — сказал я.

— Не стоит.

Мы распрощались. Почему-то холоднее, чем встретились.

В казарме я сел на койку, расшнуровал бутсы: ноги после бега ныли, но когда я вытянул их, стало легче.

Прокрутил в памяти разговор с Фриззо о журналистах во Вьетнаме. Как он на них злился! Выражаясь его же словами, подполковник, кажется, даже «чарли» ненавидел не так сильно, как бедных репортеров.

Я вспомнил тех из них, с кем знаком лично, — Питер Арнетт, Тед Коппел, Дейвид Кэннерли… Странно было увидеть неделю назад их фотографии на отдельном стенде в Пентагоне. Конфликт министерства обороны с прессой, разразившийся в годы войны, похоже, все-таки помог пентагоновцам понять простую истину — нельзя к журналистам относиться как к врагам, предателям Америки, «антипатриотам». И военные, и корреспонденты старались на благо Соединенных Штатов. Просто они по-разному понимали, что есть «благо»…

Питер прославился мужеством, он оставался в Сайгоне и после падения города весной 75-го. Сотни раз перепечатывали журналы и газеты США ставшую знаменитой фразу, которую бросил Арнетту американский офицер: «Чтобы спасти эту деревню от коммунистов, мы были вынуждены ее уничтожить!» Известность Теду принесли его телерепортажи с линии огня. Дейвид прогремел своими фотоочерками, потом он работал при Белом доме личным фотокорреспондентом президента Форда.

Ежедневно информируя американцев о войне — до семидесяти процентов вечерних теленовостей были из Вьетнама, — американские журналисты нанесли серию нокаутирующих ударов по создававшемуся литературой на протяжении столетий образу героя-воина. Ведь если бросить даже беглый ретровзгляд, мы легко заметим, что литература двигалась от гомеровского к средневековорыцарскому пониманию того, что такое «героизм», «мужество» и «воинская доблесть». Никто из писателей и поэтов не ставил под сомнение ценность этих категорий. Даже Хемингуэй и Ремарк, отрицая всем своим творчеством войну как злейшее из зол, каким-то невероятным образом придали ей ореол печальной романтики.

Американец Джо Макгиннис в своей книге про Вьетнам «Герои» задался вопросом: если была война, значит, были и герои? Но пришел к убийственному для певцов «оборонного сознания» и «соловьев генеральных штабов» выводу: героев не было. Трагедия солдат состоит и в том, что человеческие поступки и качества, которые в условиях мира мы привычно измеряем категориями добра (подвиг, отвага, храбрость, сила воли, неустрашимость, доблесть), там, на неправедной войне, неизбежно наполняются противоположным смыслом.

Константин Симонов в статье «Думая о Хемингуэе» писал: «Первая мировая война была для него чужой, не его войной… Однако среди всей грязи и позора этой войны… храбрость оставалась храбростью, а трусость — трусостью, и при всей нелепости обстоятельств, в которых они проявлялись, где-то в самой первооснове они не утрачивали своей первоначальной цены…»

Но, говорят, праведный путь праведен во всем. И, видимо, наоборот.

На неправедной войне подвиг оказывается преступлением, а мужество — зверством. Но на скамье подсудимых должны сидеть не солдаты (что понимает в политике 17–18-летний пацан?!), а те «старцы», которые такую войну развязали. «Старцам» в мудрости не откажешь: своих детей и внуков они на смерть не посылают…

— Кончай дрыхнуть, — услышал я голос Вилли, — опоздаешь на построение!

Что сказал бы Суворов?

Мы выскочили из казармы. Уже было светло. Ветер выметал за горизонт последние тучи, на небе вовсю хозяйничало утреннее солнце, выжигая, будто огнемет, последние остатки предрассветной мглы. Покружив над нашими головами, спешно улетала, тая на глазах, стая жирных, сизобрюхих облаков.

А внизу, на плацу, близ нашей казармы, беспричинно свирепея, нервно, тигром в клетке, ходил вдоль строя черный, как ночь, сержант. Лихо сидела на нем инструкторская шляпа с круглыми полями и четырьмя симметричными впадинами на тулье. Казалось, был он зол на весь свет. Единственно, что не вязалось с его грозным обликом, так это уши. Они были сильно оттопырены и напоминали два радара ПВО. Чувствовалось, что сержант знает об этом. Уши, видно, бесили его пуще всего остального: тут не могло быть никаких сомнений.

Он продолжал быстро — вперед-назад, вперед-назад — ходить перед строем. Точно маятник. Солдаты, безмолвно вперив в него свои взоры, едва поспевали двигать глазами.

Серые хлопковые трусы и майки со здоровенными буквами спереди — АРМИ — обтягивали солдатские мышцы.

Один из парней со скоростью дятла «бился мордой об асфальт». Так армия окрестила серию быстрых отжимов, которые провинившийся выполняет в порядке наказания. Упершись руками со вздувшимися венами в землю, он орал ей, точно в ухо глухой старухи:

— И раз! И два! И три! И четыре!..

Всего — пятьдесят отжимов.

Сержант остановился, и его башмак застыл в пяти сантиметрах от взлетавшей и падавшей, точно баскетбольный мяч, бритой солдатской головы.

Вилли, внимательно наблюдавший за этой сценой, шепнул:

— Вот они, сержанты! А ты жертвуй собой, приноси себя на алтарь самозабвенной службы… Впрочем, сейчас еще — ничего, а раньше, говорят, они только и делали, что выискивали, кому бы в морду плюнуть. Тому, кто, ясное дело, чином пониже.

— Надо стараться, солдат! — крикнул сержант оторвавшемуся наконец от земли, взмыленному, точно конь после долгого галопа, пареньку.

— Есть, сэр! Буду стараться, — отвечал солдат, с трудом переводя дыхание, — буду стараться, сэр… Изо всех моих сил, сэр!

Сержант опять встал лицом к строю, отдал команду — рота развернулась на девяносто градусов и сразу же взяла в намет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: