Анри чуть было не рассмеялся от этого ее «зачем?». Что за вопрос! Лиссабон. Порто. Синтра. Коимбра. В каждом слове — праздник. Чтобы почувствовать, как радость переполняет тебя, даже не надо произносить их. Довольно сказать себе: меня здесь не будет; я буду в другом месте. «В другом месте» — это еще более прекрасные слова.
— Ты собираешься переодеваться? — поинтересовался он.
— Иду.
Поль поднялась по внутренней лестнице, а он подошел к столу. Честно говоря, Анри был голоден, но стоило ему признаться в этом, как на лице Поль появлялась тревога; он положил кусок паштета на хлеб и откусил, решив окончательно: «После возвращения из Португалии перееду в гостиницу». До чего приятно приходить по вечерам в комнату, где тебя никто не ждет! Даже во времена влюбленности в Поль Анри стремился иметь собственные четыре стены. Однако между 1939 и 1940 годами Поль каждую ночь мысленно падала замертво на его страшно изуродованный труп, когда же Анри возвращали ей живым, разве мог он осмелиться в чем-либо отказать ей? Да и комендантский час способствовал такому положению вещей. «Ты всегда можешь уйти отсюда», — говорила она, но пока он так и не смог. Взяв бутылку, Анри воткнул штопор в заскрипевшую пробку. За месяц Поль привыкнет обходиться без него, а не привыкнет — тем хуже. Франция уже не тюрьма, границы открываются, и жизнь не должна больше быть тюрьмой. Четыре года подчиняться суровой необходимости, четыре года заниматься только другими: это много, даже чересчур. Настало время подумать немного о себе. А для этого надо остаться одному и обрести свободу. Не так-то просто во всем разобраться по прошествии четырех лет; нужно выяснить кучу всяких вещей. Каких? Он и сам толком не знал, но там, разгуливая по маленьким улочкам, пропахшим растительным маслом, он попытается подвести итоги. И снова сердце подпрыгнуло: небо будет голубым и в окнах будет колыхаться развешенное белье. Словно турист, сунув руки в карманы, станет он вышагивать среди не говорящих на его языке людей, заботы которых его не касаются. Он даст себе волю жить и ощутит, что живет: этого, возможно, достаточно, чтобы все прояснилось.
— Как это мило: открыть все бутылки! — Поль спускалась с лестницы мелкими шелестящими шажками.
— Фиолетовое ты решительно предпочитаешь всему остальному, — улыбнулся Анри.
— Но ты ведь обожаешь фиолетовое! — удивилась она. Он обожал фиолетовое вот уже десять лет: десять лет, это немало. — Тебе не нравится мое платье?
— О! Очень красивое, — поспешно заверил Анри. — Я только подумал, что есть и другие цвета, которые наверняка пошли бы тебе: например, зеленый, — бросил он наугад.
— Зеленый? Ты видишь меня в зеленом?
С растерянным видом она остановилась у одного из зеркал; как это все теперь не нужно! В зеленом или желтом никогда уже Поль не станет для него такой желанной, как десять лет назад, когда впервые небрежно протянула ему свои длинные фиолетовые перчатки.
Анри снова улыбнулся:
— Давай потанцуем.
— Да, потанцуем, — сказала она с жаром, от которого Анри оледенел. За последний год их совместная жизнь сделалась до того нудной, что даже Поль, казалось, почувствовала к ней отвращение; и вдруг в начале сентября все переменилось; теперь в каждом слове, в каждом поцелуе или взгляде Поль ощущался страстный трепет. Когда он обнял ее, она, прильнув к нему, прошептала:
— Помнишь, как мы танцевали с тобой в первый раз?
— Да, в «Пагоде»; тогда ты сказала, что танцую я хуже некуда.
— Это было в тот день, когда я открыла для тебя музей Гревена; {3}ты не знал о музее Гревена, ты вообще ничего не знал, — сказала она растроганно. Поль прислонилась лбом к щеке Анри. — Я как сейчас нас вижу.
Он тоже, тоже видел себя. Они поднялись тогда на цоколь Дворца миражей, их пара, отражаясь в зеркалах, до бесконечности множилась среди леса колонн: «Скажи, что я самая красивая женщина, — Ты самая красивая женщина. — А ты будешь самый знаменитый мужчина в мире». Вот и теперь он обратил взгляд к одному из больших зеркал: их обнявшаяся пара до бесконечности повторялась вдоль аллеи елей, и Поль восторженно улыбалась ему. Неужели не понимает, что они уже совсем не та пара?
— Стучат, — сказал Анри и поспешил к двери; это пришли Дюбреи, нагруженные корзинками и кошелками; Анна держала в руках букет роз, а Дюбрей перебросил через плечо огромную связку красного перца; за ними с хмурым видом следовала Надин.
— Счастливого Рождества!
— Счастливого Рождества!
— Знаете новость? В бой наконец вступила авиация.
— Да, тысяча самолетов!
— Они сметены.
— Им конец.
Дюбрей положил на диван груду красных плодов:
— Это для украшения вашего бордельчика.
— Спасибо, — довольно холодно ответила Поль. Ее раздражало, когда Дюбрей называл ее квартирку борделем: из-за всех этих зеркал и красных обоев, говорил он.
— Надо повесить их в центре балки, — сказал Дюбрей, оглядев комнату, — будет гораздо красивее, чем омела.
— Мне нравится омела, — твердо заявила Поль.
— Дурацкая омела, что-то круглое и допотопное, к тому же это растение-паразит.
— Повесьте перец наверху лестницы, вдоль перил, — предложила Анна.
— Здесь было бы намного лучше, — настаивал Дюбрей.
— Я дорожу своей омелой и остролистом, — возразила Поль.
— Хорошо, хорошо, это ваш дом, — согласился Дюбрей и подал знак Надин: — Иди помоги мне.
Анна выкладывала паштеты, масло, сыры, пирожные.
— Это для пунша, — сказала она, поставив на стол две бутылки рома. Потом вручила пакет Поль: — Держи, твой подарок; а это для вас, — добавила она, протягивая Анри глиняную трубку в виде когтя, сжимавшего маленькое яичко; в точности такую же трубку курил Луи пятнадцать лет назад.
— Потрясающе: о такой я мечтаю пятнадцать лет, как вы догадались?
— Вы мне об этом говорили!
— Килограмм чая! Ты спасаешь мне жизнь! — воскликнула Поль. — А как хорошо пахнет: настоящий!
Анри начал резать ломтики хлеба, Анна намазывала их маслом, а Поль — паштетами, с тревогой поглядывая на Дюбрея, который вбивал гвозди, размахивая молотком.
— А знаете, чего здесь недостает? — крикнул он Поль. — Большой хрустальной люстры. Я найду ее вам.
— Но я не хочу никакой люстры!
Дюбрей развесил связки перца и спустился с лестницы.
— Неплохо! — сказал он, окидывая свою работу критическим взглядом. Подойдя к столу, он открыл пакетик с пряностями; уже не одни год при каждом удобном случае он готовил пунш, рецепт которого узнал на Гаити. Облокотившись на перила, Надин жевала перец; в восемнадцать лет, несмотря на скитания по французским и американским постелям, она все еще, казалось, не вышла из переходного возраста.
— Перестань есть декорацию, — крикнул ей Дюбрей. Вылив бутылку рома в салатницу, он повернулся к Анри: — Позавчера я встретил Самазелля и остался очень доволен. Похоже, он готов действовать заодно с нами. Вы свободны завтра вечером?
— Я не могу уйти из редакции раньше одиннадцати часов, — отозвался Анри.
— Приходите в одиннадцать, — предложил Дюбрей, — нужно все обсудить, и мне очень хотелось бы, чтобы вы тоже были.
Анри улыбнулся:
— Не понимаю зачем.
— Я сказал ему, что вы работаете со мной, но ваше личное присутствие придаст встрече большую весомость.
— Не думаю, что для такого человека, как Самазелль, это столь уж важно, — ответил, по-прежнему улыбаясь, Анри. — Он должен знать, что я не политик.
— Но он так же, как я, полагает, что нельзя больше оставлять политику — политикам, — возразил Дюбрей. — Приходите, хоть совсем ненадолго; за Самазеллем стоит интересная группа, молодые люди, они нам нужны.
— Хватит говорить о политике! — рассердилась Поль. — Ведь сегодня праздник.
— Ну и что? — возразил Дюбрей. — Разве в праздничные дни запрещается говорить о том, что вас интересует?
— Но зачем втягивать в эту историю Анри! — не унималась Поль. — Он и без того устает и двадцать раз уже говорил вам, что политика нагоняет на него тоску.