— Я знаю, вы считаете меня распутником, который пытается совратить своих друзей-приятелей, — усмехнулся Дюбрей. — Но политика не порок, моя красавица, и не светская забава. Если через три года разразится новая война, вы первая станете жаловаться.

— Это шантаж! — возмутилась Поль. — Когда эта война наконец закончится, никто не захочет снова начать другую.

— Вы полагаете, что кто-то считается с желаниями людей! — парировал Дюбрей.

Поль собиралась ответить, но Анри не дал ей говорить.

— В самом деле, — заметил он, — вне зависимости от желания у меня просто нет времени.

— Времени всегда хватает, — гнул свое Дюбрей.

— Вам — да, — засмеялся Анри, — но я нормальный человек и не могу работать по двадцать часов кряду или обходиться без сна в течение месяца.

— Я тоже! — воскликнул Дюбрей. — Мне уже не двадцать лет. От вас так много и не просят, — добавил он, с тревогой пробуя пунш.

Анри весело посмотрел на него: двадцать или восемьдесят лет, какая разница, Дюбрей всегда будет выглядеть молодо из-за своих огромных, все жадно вбирающих, смеющихся глаз. Настоящий фанатик! По сравнению с ним Анри подчас чувствовал себя легкомысленным, ленивым, несостоятельным. Однако принуждать себя бесполезно. В двадцать лет он так восхищался Дюбреем, что во всем стремился подражать ему; результат: ему вечно хотелось спать, он пичкал себя лекарствами, тупел. Приходилось мириться: лишенный удовольствий, он терял вкус к жизни и одновременно желание писать, превращался в машину. В течение четырех лет он был машиной, теперь прежде всего хотелось снова стать человеком.

— Я задаюсь вопросом, как моя неопытность может послужить вам?

— Неопытность имеет свои хорошие стороны. К тому же, — добавил Дюбрей с едва заметной улыбкой, — в настоящий момент у вас есть имя, которое для многих значит многое. — Его улыбка стала явной: — До войны Самазелль мотался по разным фракциям и группировкам от фракций, но я не поэтому хочу заполучить его, а потому, что он герой маки, у него громкое имя.

Анри рассмеялся; Дюбрей казался особенно наивным как раз в те минуты, когда хотел выглядеть циничным; Поль права, обвиняя его в шантаже: если бы он верил в неизбежность третьей войны, то не пребывал бы в таком хорошем настроении. Суть в другом: он видит открывающиеся возможности и горит желанием воспользоваться ими. Анри не разделял его увлеченности. Разумеется, с 1939 года он и сам изменился. Прежде был левым, всех людей считал братьями, буржуазия вызывала у него отвращение, а несправедливость возмущала: прекрасные, благородные, ни к чему не обязывавшие чувства. Теперь он знал: чтобы действительно отмежеваться от своего класса, надо не щадить себя. Мальфилатр, Бургуен, Пикар сложили свою жизнь на опушке лесочка, но Анри всегда будет думать о них как о живых. За одним столом он ел с ними рагу из кролика, они пили белое вино и говорили о будущем, не слишком в это веря; четверо солдат; но после окончания войны один вновь стал бы буржуа, другой крестьянином, двое металлургами; в эту минуту Анри понял, что в глазах тех троих и в своих собственных он выглядел бы человеком привилегированным, более или менее совестливым, но соглашателем, он уже был бы не из их числа; существовал лишь один способ остаться их товарищем: продолжать действовать вместе с ними. Еще лучше во всем разобраться ему довелось в 1941 году, работая с группой из Буа-Коломб; поначалу дело не слишком ладилось. Фламан приводил его в отчаяние, то и дело повторяя: «Пойми, я рабочий и рассуждаю как рабочий». Но благодаря ему Анри осознал то, чего раньше не ведал: ненависть. И отныне угрозу эту будет ощущать всегда. Он сумел ее обезоружить: в общем деле они признали его своим товарищем; но если когда-нибудь он вновь станет равнодушным буржуа, ненависть возродится — и по праву. Если он не докажет обратного, то станет врагом тысяч миллионов людей, врагом человечества. Ничего подобного он не хотел и готов был доказать это. Несчастье в том, что действие изменило свой облик. Сопротивление — это одно, политика — совсем другое. Анри политика не вдохновляла. И он знал, что представляет собой движение вроде того, какое предполагает создать Дюбрей: комитеты, конференции, конгрессы, митинги, разговоры, разговоры; и надо бесконечно маневрировать, договариваться, идти на ошибочные компромиссы; потерянное время, яростные уступки, угрюмая досада — что может быть противнее. Руководить газетой, эту работу он любил; хотя, разумеется, одно не мешало другому и даже дополняло друг друга; нельзя использовать «Эспуар» {4}как алиби. Нет, Анри не считал себя вправе уклоняться; он только попытается уменьшить издержки.

— Я не могу вам отказать использовать мое имя и даже обещаю иногда приходить, — пообещал он. — Но не требуйте от меня большего.

— Я наверняка потребую от вас большего, — заявил Дюбрей.

— Во всяком случае, не теперь. До отъезда у меня уйма работы. Дюбрей заглянул в глаза Анри:

— План вашего путешествия по-прежнему остается в силе?

— Более чем когда-либо. Я еду самое позднее через три недели.

— Это несерьезно! — сердито воскликнул Дюбрей.

— Ах! Тут я спокойна! — заметила Анна, насмешливо глядя на него. — Если бы вам захотелось прогуляться, вы бы не отказались и еще объяснили бы, что это единственно разумная вещь, которую следует сделать.

— Но я не хочу, и в этом мое преимущество, — возразил Дюбрей.

— Должна признаться, что путешествия мне кажутся мифом, — сказала Поль и улыбнулась Анне: — Роза, которую ты приносишь мне, значит для меня больше, чем сады Альгамбры {5}после пятнадцати часов поезда.

— О! Путешествие может быть увлекательным, — возразил Дюбрей. — Однако в настоящий момент куда увлекательней находиться здесь.

— Ну а мне до того хочется оказаться в ином месте, что при необходимости я готов идти пешком даже в набитых сухим горохом ботинках, — признался Анри.

— А «Эспуар»? Бросите газету просто так на целый месяц?

— Люк прекрасно справится без меня, — ответил Анри.

Он с удивлением оглядел собравшихся. «Они не отдают себе отчета!» Все те же лица, та же обстановка, те же разговоры, те же проблемы, и чем больше перемен, тем на деле все однообразнее: в конце концов начинаешь чувствовать себя живым мертвецом. Дружба, великие исторические переживания, все это он оценил по достоинству; однако теперь требовалось совсем иное, причем так настоятельно, что было бы смешно пытаться что-либо объяснить.

— Счастливого Рождества!

Дверь распахнулась: Венсан, Ламбер, Сезенак, Шансель — вся команда газеты с раскрасневшимися от холода щеками. Они принесли бутылки, пластинки и распевали во все горло припев августовских дней:

Не видать их больше нам. Крышка им, и по домам.

Анри радостно улыбнулся; он ощущал себя таким же молодым, как они, и в то же время у него было чувство, будто он всех их отчасти создал. Он запел вместе с ними; внезапно электричество погасло, раздалось потрескивание рождественских огней, Ламбер с Венсаном осыпали Анри их искрами; Поль зажгла на елке маленькие свечи.

— Счастливого Рождества!

Они подходили парами, группами; слушали гитару Джанго Рейнхардта {6}, танцевали, пили, смеялись. Анри обнял Анну, и она взволнованно сказала:

— В точности как накануне высадки; {7}то же место, те же люди!

— Да. И теперь все позади.

— Для нас, — добавила она.

Он знал, о чем она думала: в эту минуту горели бельгийские деревни, море обрушивалось на голландские поля. А здесь — праздничный вечер: первое мирное Рождество. Ведь праздник порой бывает необходим, иначе зачем победы? То был праздник; Анри узнавал этот запах спиртного, табака и рисовой пудры, запах долгих ночей. Тысячи радужных вихрей кружили в его памяти; сколько таких ночей было у него до войны: в разных кафе Монпарнаса, где они упивались кофе со сливками и словами, в мастерских художников, где пахло масляной краской, в маленьких дансингах, где он сжимал в объятиях самую красивую женщину — Поль; и всегда на заре, пронизанной скрежетом, в душе его тихо звучал исступленный голос, нашептывая, что книга, которую он пишет, будет хорошей и что важнее нет ничего на свете.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: