Опомнился лежа в высоченном бурьяне под облупившимся забором. Сердце колотилось у горла. Кожу жгло — и царапины, и крапива. Сапоги, оказывается, нес в руке. Мешок давил на грудь. Когда схватил мешок и сапоги, хоть убей, не помнилось. Ой, маманя, как же это? Стоило прикрыть глаза, как виделся белый жилет, сочилась темным маленькая дыра, нелепо торчала к небу бородка клинышком. От того господина сильно пахло монпансье. Горожане эти конфетки любили.
Как же так?
От запаха колбасы замутило. Пашка отпихнул мешок подальше.
Не хотел ведь. Совсем не хотел.
***
Грозы ночью так и не случилось. Дождь закапал утром, но так, слегка. Народ потянулся на базар. Постукивали колесами телеги, груженые мешками и корзинами. Не в ногу прошагал сменившийся караул. Сонный подпоручик судорожно зевал.
На широкоплечего парнишку, шагающего в сторону вокзала с мешком за плечами, никто не обращал внимания. Разве что девчонка, трясущаяся рядом с отцом на возе, заваленном мешками овса, посмотрела вслед. Из-под старого картуза парнишки выбивались светлые кудряшки. 'Дивись який смішний. Як Іван-дурень з казки. Тільки ні в житті йому справжній царівни-Несміяни не побачити'.
Глава 3
"Красные толпами кинулись в город.
На плечах бегущих мы ворвались в Харьков".
"Тщетно я возражал продолжению
нашего бессмысленного и кровавого наступления".
Герман был трусом и помнил об этом печальном обстоятельстве всю жизнь. Мама рассказывала, как, впервые услышав сказку о Красной Шапочке, маленький Гера впал в настоящую истерику, — мысль о заглатывании (пусть и временном) страшным волком беззащитных женщин вызвала судорожный рев. Распоротый живот хищника и счастливое освобождение жертв не показались мальчику достойным утешением. Позже Герман неоднократно прятал ненавистную книгу сказок в чулан. Мама находила такой способ борьбы с житейскими неприятностями милым и удивительным — заходить в темный таинственный чулан сын не боялся, зато единственный взгляд на прекрасное издание с гравюрами Доре вызывал у мальчика слезы и панику. Герман тогда затруднялся объяснить разницу — ведь в чулан можно быстро заскочить, зажмурив глаза, сунуть тяжелый том на полку и вылететь обратно, а сказки навсегда застревали в голове. Мальчика мучило излишне живое воображение. Даже поступив в гимназию, Герман не мог спокойно воспринимать некоторые заведомо выдуманные, "невзаправдашнии" истории. Мысль о несчастной Русалочке, танцующей на болезненных слабых ножках, заставляла зажмуриться до рези в глазах. "А русалочка все танцевала и танцевала, хотя каждый раз, как ноги ее касались земли, ей было так больно, будто она ступала по острым ножам", — написал злобный Ханс Христиан. Ножей юный гимназист тоже боялся. Даже на переменах малодушно уклонялся от увлекательной игры в ножички. Видит Бог, мальчик уже тогда предчувствовал, что оружия в его жизни хватит с избытком.
Прапорщик Герман Олегович Земляков-Голутвин, стараясь не морщиться, спускался по лестнице. Голова кружилась, но за перила прапорщик держаться стеснялся. Повстречавшейся миловидной сестре милосердия Лидочке, улыбнулся через силу.
— Заглядывайте в гости, господин прапорщик. И себя, пожалуйста, берегите.
— Спасибо. Буду стараться.
Лидочка посмотрела вслед обиженно. Нужно было ее поблагодарить искреннее, сестричкой она была внимательной. Но Герман ничего не мог с собой поделать, все время представлялось, что она также мило улыбалась раненым большевикам. Госпиталь, наверняка, был ими переполнен еще несколько дней в назад, повсюду виднелись неистребимые следы пребывания "товарищей" — обрывки воззваний, пустые бутылки, и обмусоленные окурки самокруток. Даже сквозь острый запах карболки пробивалась неистребимая вонь портянок и гноя, нестиранных кальсон и жареных семечек. Непременный аромат "великой пролетарской всемирной", будь она проклята, революции. Герман сознавал, что и сам благоухает отнюдь не парфюмом, и от этого чувствовал себя ничуть не лучше.
На улице сияло июньское солнце. Галдели воробьи. С санитарной повозки сгружали охающего бородача-казака с простреленной ногой. От солнца и шума голова закружилась еще сильнее. Герман добрел до остова садовой скамьи и примостился на уцелевшей части. Большая часть сидения была зверски выломана, надо думать, на дрова. Герман положил шинель, оперся о мягкое локтем, и постарался ни о чем не думать. Под черепом пульсировала тупая боль. Стоило снять фуражку — стало чуть легче. Прапорщик осторожно потрогал забинтованный лоб. М-да, "кипит наш разум возмущенный" — в этом большевички совершенно правы.
Мимо протопали санитары, покосились. Герман постарался принять скучающий вид — признаваться в слабости абсолютно не хотелось. Вынул коробку папирос. Курить прапорщик не любил. Герман вообще мало что любил. Наоборот, в мире существовала уйма вещей, которые прапорщик тоскливо и упорно ненавидел. Например, шинели. Как свою, с добротно, но грубо заштопанной полой, с так и не пожелавшими окончательно отчиститься белилами на рукаве, так и вообще шинели, как примету грубой материальности мира. Первая шинель, которую Герман отчетливо помнил, была папина. Помнил ремни, шашку, новую пахучую кобуру, и колкую шинель. Вокзал, полный громогласных людей, свистков, запахов угля и смазки. Папа сел в вагон, помахал перчатками из окна и больше никогда не вернулся. Где-то под Ляояном осталась могила, на которой никто никогда не побывает. Да и существовала ли у штабс-капитана Землякова-Голутвина отдельная могила? У выросшего Германа была возможность убедиться, как хоронит матушка-Россия своих павших героев — во рвах, канавах, братских могилах под безымянными крестами.
Герман спрятал так и не раскрытую коробку папирос, собрался с духом и встал. Штаб батальона располагался где-то между Сумской и улицей Гоголя. С городом прапорщик был знаком посредственно. Бывал два раза коротко, в основном на вокзале, когда тщетно пытался выбраться в Москву. Воспоминания самые отвратительные. Быстрей бы отсюда уехать. Но зайти в штаб и получить жалование совершенно необходимо. В кармане, как ныне модно говорить — 'блоха на аркане, да вошь на кукане'. Иначе просто не на что отправляться в отпуск новоявленному герою Добрармии.
Улица тянулась зеленая, светлая. Голова вела себя пристойно, кружилась в меру. Герман медленно шагал к центру города. Ничего, когда тебе двадцать один год, остается надежда, что хотя бы собственные ноги тебя не подведут. Идущий навстречу господин любезно приподнял шляпу. Герман с некоторым удивлением понял, что приветствуют именно его, и взял под козырек. Да, горожане преисполнены благодарности к доблестным добровольцам. Весьма мило, но соваться на рабочие окраины лучше поостеречься. Там настроения, надо понимать, иные.
В госпитале Герман провалялся всего двое суток. Привезли прямо с вокзала, практически в беспамятстве. Сотрясение мозга, контузия. Даже странно — чему сотрясаться в окончательно опустевшей и отупевшей за два последних года голове? Тем не менее, что-то ведь болит. Профессор настойчиво рекомендовал поездку на чудодейственные воды провинциальной курортной достопримечательности — на хутор Бурузовка. Полковник, навестивший в госпитале, заверил, что все необходимые документы прапорщик получит на руки тотчас же по прибытию в штаб. Недельный отпуск, и повышение в звании. Ну что ж, будем вкушать плоды славы. Пусть и совершенно незаслуженной.
В безымянном скверике Герман присел отдохнуть. Торопиться некуда. Выпишут вам, новоявленный господин подпоручик, пропуск, выдадут жалование и полноценные отпускные. И понесет вас поезд в направлении прямо противоположном от Первопрестольной.