Дома Герман не был два года. Нет, запамятовал, чуть меньше. Был проездом в сентябре 17-го. Мама плакала, с Ларисой успел увидеться в парке, на пятнадцать минут. Неловкие улыбки, скованность, — она торопилась к тетке, а у Германа было строжайшее предписание немедленно прибыть в штаб корпуса, и литер на поезд. Идиотизм. Кто сейчас вспомнит о том предписании? А ведь нервничал, полетел на Курско-Нижегородский вокзал, разорился на обнаглевшего извозчика. Осёл и дурак, определенно, ничто и никогда тебя не исправит.
Давным-давно, вспышкой, бликами на елочных игрушках, мелькнуло милое беспечное детство. Тишина маленькой дачи, что снимали в Раздорах, когда отец еще был жив. Первая экскурсия в зоосад. Как тогда удивился жалкому виду волков, совсем непохожих на коварных сказочных злодеев. Как потрясли дрессированные мышки в цирке. Но куда чаще вспоминался покой детской, морозные узоры на оконном стекле, счастливая возможность часами листать потрепанные тома Брема и драгоценный альбом Джона Гульда. Помнилась летняя дачная свобода, бабочки, порхающие над зарослями малины, сачок из оранжевой марли. Вечера, когда ставили самовар, смех молодой мамы. Потом гимназия, жесткий воротничок тужурки, вечно натиравший худую шею. Страх перед гвалтом на переменах, перед однокашниками, умеющими быть безумными и исступленными подобно бабуинам. Парализующий трепет перед взглядом инспектора, перед его шитым золотом мундиром. Учился Герман посредственно. Каждый вызов к доске был пыткой. Немел язык, ладони становились липкими от пота. Насмешки однокашников, скептические гримасы педагогов. Высмеивали все: двойную фамилию, сомнительное дворянство, сутулую спину и тонкие, сухими палками, руки. Драться Герман решительно не умел. Что-то внутри сжималось при мысли, что нужно ударить человека в лицо. Иногда по ночам находило — мальчик горячо и путано молился, упрашивал бога изменить глупую жизнь. Ведь можно как-то иначе. Герман был готов ходить в любую другую гимназию, а еще лучше — сдать экзамены экстерном. Видит Бог, смог бы, даже без репетиторов, лишь бы не выходить к доске, не чувствовать, как позорно промокает от пота мундир под мышками. Но мама так гордилась тем, что сын ходит в знаменитую 10-ю гимназию. Платить в год сто рублей за обучение было практически непосильной задачей, семье приходилось отказывать себе во многом. Герман молчал. Мама часто подходила к кровати по ночам, и иногда жаловалась добродушному доктору Шубину, что сын худеет, что мальчика совершенно измучили дурные сны. Доктор прописывал бром, валерьяну и рюмку красного вина перед обедом. Герман покорно пил лекарства, корпел над домашними заданиями и по утрам тащился на ежедневную голгофу. Ждал каникул и лета. Остались в памяти смутно-счастливые вечера, когда на коленях мурчала престарелая кошка Пуся, и вновь можно было бесконечно разглядывать знакомые иллюстрации Гульда. Орнитология стала истинной страстью мальчика. Герман упорно экономил копейки, часами простаивал у витрины охотничьего магазина, разглядывая свистки и чучела. Птицы казались чудом. Легкие, свободные, непостижимые в своем совершенстве. Герман разглядывал клетки с попугаями, по воскресеньям ездил на рынки. Мама удивлялась — почему он не хочет купить кенара или хотя бы щегла? Она не понимала. Птицы непременно должны летать. Да, Герман с удовольствием завел бы голубей, но это требовало слишком больших финансовых вложений и затрат времени. А клетки для щеглов…. В курятниках пристало держать кур. Герман был готов тайком признать, что, пожалуй, разведение кур весьма увлекательное занятие, но сболтнуть подобное вслух? Нет уж, насмешек и так предостаточно. Два года он копил деньги на хороший бинокль. Ждал того мгновения, когда можно будет самостоятельно ездить за город, доставать из футляра мощное оптическое устройство и…
И убегать от людей к птицам. Трусливо скрываться, отшельничать, забыв обо всем дурном. Тешиться самообманом. Страусы не прячут голову в песок — сие есть забавный миф. Но Герману хотелось стать именно таким мифическим страусом.
Курица не птица, баба не человек, прапорщик не офицер. Теперь у Германа имелся отличный германский бинокль. В госпитале сохранили футляр вместе с позорной шинелью и тощим вещмешком. Не сперли, не иначе как аура героя помешала. Ну, хоть что-то…
Гимназическая пытка давно осталась в прошлом. Промелькнули как кошмарный сон выпускные экзамены. С баллами в аттестате, вымученными сутулым долговязым юношей, робкую мечту о поступлении на факультет естествознания оставалось лишь отбросить и поскорее забыть. Да и не до орнитологии было ныне в огромной империи. Третий год шла Великая война. И похищало великое чудовище мужчин, молодых и зрелых, храбрых и трусливых, полуграмотных и образованных, пожирало на Марне и в восточной Пруссии, под Верденом и на жутких полях Галиции, выплевывало безногими, безрукими калеками-объедками в тыловые госпиталя и домой, к безутешным семьям.
Германа поджидала 4-я Московская школа прапорщиков. Плакала мама, сам юноша оставался безразлично спокойным. Герман давно читал пугающие газетные статьи и чувствовал, — так и получиться — непременно убьют. Прав был мрачный датский сказочник — люди рождаются, чтобы танцевать на ножах. Даже когда абсолютно неспособны вообще танцевать. Девушек и танцев Герман боялся почти так же, как войны.
Боялся, пока не появилась Лариса — дочь одного из старинных отцовских знакомых. Полковник погиб еще в 15-м, под Перемышлем. Лара — светлая и веселая, курносая маленькая фея — жила на Болотной. Вместе ходили в синематограф, два раза в театр, Герман уже носил военную шинель, просиживал дни напролет в душной аудитории, зубря уставы, маршировал на плацу и разучивал приемы штыкового боя. Тыкать штыком в соломенное чучело было, в общем-то, несложно. Особенно если не думать, к чему именно ты готовишься. К некоторому своему удивлению, Герман обнаружил, что он далеко не самый бездарный ученик в школе армейской бессмыслицы. Память не подводила, очки делали юношу взрослее. На очках настояла мама — левый глаз чуть сдал. Минус один, не такой уж недостаток, но мама опасалось, что зрение продолжит садиться. Сосредоточенного юношу ставили в пример на теоретических занятиях. Правда, ни на плацу, ни на стрельбище похвастать Герману было нечем. Впрочем, хвастать не приходило в голову — Герман совершенно точно знал, что погибнет в первый же день пребывания на фронте. Эта мысль так давно и прочно заняла место в голове, что казалась аксиомой, известной с детства. Герман не роптал, жизнь есть жизнь, и смерть естественный ее итог. Лариса — горькая радость на прощанье.
В школе прапорщиков учились и уже побывавшие на фронте нижние чины. Герман слушал их малоправдоподобные рассказы равнодушно — мертвым лишние познания ни к чему. Разговоры о предательстве генштаба, о германских шпионах, сплетни о царице и о диком сибирском мужике и прочие социалистические бредни юношу совершенно не интересовали. Политики Герман сознательно и брезгливо сторонился, что, правда, почему-то весьма возмущало Ларису. С девушкой Герман не спорил. Право слово, есть ли смысл ломать копья по поводу парламента и каких-то отстраненных свобод? Что Франция со своим свободомыслием, что Германия и Россия со своими монархами — все одинаково гонят людей на убой. Человечество вообще весьма странный вид животных.
В самом конце 1916 года Герман досрочно получил погоны с единственной звездочкой и совершенно сразившее его назначение в штаб 6-й армии. Теперь на погонах прапорщика Землякова-Голутвина красовались скрещенные пушки, что было абсолютно нелепо, так как Герман окончил пехотную школу прапорщиков. Впрочем, новые обязанности молодого офицера оказались равноудалены и от пехоты и от артиллерии, в которой он ни бельмеса не смыслил, хотя и числился отныне прикомандированным к ГАУ. Созданный уже во время войны отдел управления занимался оптическими приборами. Работы оказалось много. Армия изо всех сил пыталась ликвидировать вопиющий недостаток точной оптики. Катастрофически не хватало панорам, биноклей, стереотруб и перископов. Герман непрерывно мотался между Петербургом, заводами и фронтом, развозил и собирал опросные листы, требования, рекламации и докладные записки о внедренных самодельных изобретениях. Ежемесячно бывая в прифронтовой полосе, Герман обычно не забирался дальше штаба полка, но несколько раз попадал под действительно плотный обстрел, да и пулеметные очереди слышал весьма близко. Правда, командировки бывали так скоротечны, что чувства особой опасности молодой прапорщик не испытывал. Думать о смерти было попросту некогда. Убитых он видел предостаточно, но особенно тяжелое впечатление вызывали эшелоны с ранеными. Герман искренне надеялся, что лично его смерть будет мгновенной. Между тем, служба захватила полностью. Непосредственный начальник, — полковник Шерер, оказался удивительно спокойным и доброжелательным человеком. Молодому прапорщику, по сути выполнявшему обязанности курьера, Шерер частенько доверял и более ответственные поручения. Герман ездил в Саратов, где в спешке пытались наладить выпуск биноклей, часто бывал в столице на Чугунной улице, где РАООМП наращивал производство оптики. Дело, бесспорно нужное и необходимое, двигалось невыносимо трудно. Молчаливого худого прапорщика везде встречали с досадой и недовольством. Казалось, война опостылела даже конторщикам на заводских складах. Герман никогда не повышал голоса, не кричал и не грозил контрразведкой и военно-полевым судом. У него появилась привычка непоколебимо, с фаталистической стойкостью ожидать подписания нужных бумаг, отпуска необходимых материалов и отправки затребованных грузов.