А эта тропинка? В лучшем случае она ведет к другому пристанищу какого-нибудь монаха-затворника или отшельницы, уединившихся на низком второстепенном гребне: к крошечному и грязному саманному гомпа.Таким, без сомнения, и был монастырь «Золотая Крыша», помещенный монахами на самую вершину Сертог. Из-за похожих иллюзий или, лучше сказать, подобной же путаницы между географическими символами и физической реальностью Павсаний отмечает, что многие святилища Аркадии располагались «на вершинах» гор. Но в действительности все они, по моему убеждению, стояли на склонах – далеко, очень далеко от «вершин» в том смысле, который мы, альпинисты, придаем этому слову. А разве Бранка не рассказывал мне, что на Maдагаскаре деревни, где проживает местный король, всегда считаются самыми высокими, даже если они находятся посреди болота? По тем же причинам ничтожные и корыстные стычки, происходившие вокруг жалкого городка Трои, воспетые поколениями великих певцов, превратились в грандиозную эпопею Илиады,разросшись в битву сотен тысяч воинов… Эта, в сущности, восхитительная способность к идеализации есть отличительная черта человеческого рода. Но почему теперь человечество так стремится заглушить в себе эту способность, задушив ее точными цифрами и достижениями разума?
Тем временем проводники занялись сооружением стены из сухих камней, чтобы устроить там что-то вроде кухни. В тот день пошел слабый снег.
Я весь день ничего не делал. Меня избавили от хлопот и ни к чему не принуждали. Клаус же, хотя и устал накануне, руководил обустройством лагеря. Я завидовал его энергии, но все же она меня слегка раздражала. Абпланалп и Итаз, воспользовавшись кратким прояснением, ушли днем разведать ледник. И вернулись, пораженные его сераками. Эти горы абсолютно чужды человеку. «У них нет человеческого лица», – хмуро сказал Итаз по-французски.
Обычно в горах я всегда чувствовал себя в своей стихии, а здесь – из-за странности или, скорее стоит сказать, чуждостиэтого пейзажа – я ощущал себя чужаком. Либо я, либо гора, но кто-то из нас, безусловно, был тут лишним. Я не раскрывал рта, отвечая своим товарищам односложными репликами, и почти сердился на них за то, что они не испытывали такого же замешательства.
Я чувствовал, что в моем мозгу роятся тысячи ощущений, тысячи идей, вызванных этой ситуацией; но все эти мысли были так отрывочны и мелки; они кружились в моей голове, рождая какой-то болезненный шум, хотя все они были связаны с чем-то гораздо более мощным, чем эти обрывки, – и это причиняло мне боль. В конце концов я заперся в моей палатке, отговорившись желанием тоже вести дневник – как это делал Клаус.
Все мы много писали в горах; думаю, каждый из нас вел свою тетрадь, как будто пережитые нами события были настолько важны, что мы непременно обязаны были поведать о них всему миру; сами эти притязания казались мне сейчас такими нелепыми, от чего мое смущение еще больше усиливалось.
Но у меня по крайней мере была веская причина вести дневник. Мое литературное образование, профессия преподавателя и даже, возможно, моя специализация (но как же фон Бах, будучи такой утонченной натурой, не сумел понять, насколько наш поход схож с поисками мирского Грааля этого нового, наступающего века? Возможно, он не понял именно потому, что сам проявлял в этом деле восторженную горячность Галахада) – все это совершенно естественно и бесспорно превращало меня в официального летописца экспедиции. И я сам никогда не отказывался от этой роли, несмотря на то, что она влекла за собой определенные издержки, вероятно, потому что мне льстило ощущать себя писателем. Как видно, я находил эту роль довольно выгодной.
Кое-как натянутое перкалевое полотно палатки морщилось, и на его складках играли солнечные лучи – жгучий слепящий блеск горы, чье ледяное дыхание пронизывало меня до костей, проникая сквозь одеяло, в которое я завернулся. Правду сказать, подлинная причина моего дурного настроения, как всегда, заключалась в самой горе: она меня волновала. Я тревожился, потому что проник во вселенную, которая меня пугала: я боялся, потому что не видел реального выхода. Мне казалось, что я зашел в пещеру, а вход за мной завалило, и земля за моей спиной все сыплется и сыплется бесконечно, отрезая мне путь назад. Мне следовало найти другой выход – впереди, и этот единственный выход вел через вершину. Несмотря на все усилия, я не мог отыскать другого решения. Я никогда не отказывался от борьбы по одной-единственной причине – Гонгора нашел для этого такие чудесные слова: «Жизнь – как раненая косуля: страх придает ей крылья». Речь тут, конечно, идет не о реальной опасности, а о чувствах.
Днем фон Бах отправился прогуляться, а вернувшись о прогулки, рассказал, что тоже отыскал мою пещеру.
– Облака на мгновение разошлись. Мне кажется, я видел…
Он не закончил фразу, неожиданно оборвав ее, как будто поглощенный другой мыслью. Это с ним часто случалось.
– Так, значит, эту гору действительно часто посещали, как говорили нам монахи, – заметил Клаус. – Но мы не могли этого знать, пока не добрались до этого места, а впрочем, это не имеет никакого значения для нашей главной задачи. Так что ответ ясен: идти выше базового лагеря могут решиться только альпинисты.
Была ли это ирония? Я в этом сомневаюсь, однако Клаус почти слово в слово повторил фразу ламы: «Идти выше ледника могут решиться только святые».
В действительности слово, употребленное ламой, означает не только «святого», но и «героя» – в Париже я сверился с тибетским словарем Чома де Кереши. На самом деле Тибет – полная противоположность нашей родины: герои там редко отличаются от святых; а кто из нас может сказать, что видел хотя бы одного?
Даштейн тоже воспользовался улучшением погоды, чтобы сделать фотографии. У нас состоялся доверительный разговор: он рассказал мне, что фотография – его страсть, из-за которой он оставил рисование. Это был один из тех редких случаев, когда мне довелось видеть его оживленным, в тот день он немного приоткрыл мне свою душу.
– Мне нравится непроизвольность этих снимков. Я любуюсь пейзажем и могу застигнуть его врасплох. Мне нравится обнаруживать незамеченные мной наяву детали, я люблю смотреть, как они проявляются на отпечатках. Мне нравится то, что от фотографии ничто не ускользает… Или, скорее, – продолжил он, помолчав немного, – от нее не ускользает ничего из того, что мы ждем от реальности: чтобы она полностью соответствовала нашим ожиданиям – это ведь настоящее чудо, не правда ли?
Я не очень хорошо понял, что он хотел этим сказать.
– Что я имею в виду? Лама верил, что сможет увидеть в телескоп своих богов, и это вызвало наши улыбки. Другие – Конан-Дойл, к примеру, – собирались фотографировать духов, домовых, привидений, фей и бог знает кого еще. Все это очень наивно. Мы знаем, что это невозможно, и фотография это подтверждает. Потому-то она нас так околдовала – именно из-за этого постоянного чуда.Вот что я хотел сказать. Потусторонне есть потустороннее,оно лежит по ту сторону,и доказательством этого служит фотография. В этом – единственная причина ее успеха.
Я никогда не подозревал за Даштейном таких увлечений, но сохранил свои соображения про себя.
Стараясь свыкнуться с этой горой, мы притворялись, будто самое важное сейчас – провести первые несколько дней за организацией лагеря. Доктор Клаус добавил хороший предлог: необходимо привыкнуть к высоте. Мы поспешили сделать вид, что верим в эту причину.
Вскоре лагерь стал настолько удобным, насколько это было возможно. Даштейну в качестве инженера и «человека практического» было поручено устройство отхожих мест: он должен был перекидывать доски над трещиной. Соорудить такое приспособление на твердой земле – проще простого, но на непрерывно изменяющейся морене, на находящемся в постоянном движении леднике – все иначе. Движение ледника немного напоминает историю с круглой формой Земли: мы верим, что Земля – шар, но чувствуем это редко. А здесь ему почти каждый день приходилось переустанавливать доски, потому что трещины расходились. Выгода в том, что на холоде все испарения улетучиваются. А я-то еще рассказывал им о запахе высоты!