Мошкин крикнул:
— Баста!
Стукнул кулаком по столу. Встал. Заходил по комнате взад-вперед. И все твердил:
— Баста!
Хозяйка тихо и злобно спрашивала:
— Платить-то будешь, корреспондент казанский и астраханский? а? сознательная твоя харя?
Мошкин остановился перед ней, протянул к ней пустую ладонь и сказал:
— Все, что имею.
Умолчал о последней трехрублевке. Хозяйка шипела:
— Я тебе не гусарская офицерша, мне деньги надобны. Дрова семь целковых, откуда я возьму? Сам себя не прокормишь, — заведи платящую воздахторшу. Ты — молодой человек со способностями, и наружность у тебя достаточно восхитительная. Какая ни есть дура найдется. А мне разве возможно? Куда ни вертыхнись, деньги вынь да положь. Дунь — руб, плюнь — руб, поколей — полтораста.
Мошкин приостановился. Сказал:
— Не беспокойтесь, Прасковья Петровна, сегодня вечером получаю место и рассчитаюсь.
И опять принялся ходить, шлепая туфлями.
Еще долго хозяйка шипела, торча у двери. Наконец ушла, крикнув:
— У меня стальная грудь! Другая бы иная на моем месте давно бы глаза под лоб закатила, сказала бы: живите без меня, околачивайтесь, как знаете, а я вам не крепостная.
Ушла, и в его памяти осталась ее странная фигура, прямая, с опущенными руками, с желтым широким треугольником лба под черными, гладко примасленными волосами, с усеченным узким треугольником затасканной желтой юбки, с крохотным треугольником красного нюхающего носа. Три треугольника.
Весь день Мошкин был голоден, весел и зол. Ходил без цели по улицам. Засматривался на девушек, и все они казались ему милыми, веселыми и доступными, — доступными для богатых. Останавливался перед окнами магазинов, где выставлены дорогие вещи. Все острее становился голодный блеск в глазах.
Купил газету. Прочел ее на скамейке в сквере, где смеялись и бегали дети, где модничали няньки, где пахло пылью и чахлыми деревьями, — и запах улицы и сада неприятно смешивался и напоминал запах гуттаперчи. В газете поразил Мошкина рассказ об исступленном, голодающем безумце, который в музее изрезал картину знаменитого художника.
— Вот это я понимаю!
Мошкин зашагал по аллее. Повторял:
— Вот это я понимаю!
И потом, ходя по улицам, смотря на великолепные громады богатых домов, на выставленную роскошь магазинов, на элегантные наряды прогуливающихся господ и дам, на быстро проносящиеся экипажи, на всю эту красоту и утешительность жизни, доступные для всякого, у кого есть деньги, и недоступные для него, — рассматривая, наблюдая, завидуя, испытывал все более определяющееся чувство разрушительной ненависти. И повторялись в уме все те же слова:
— Вот это я понимаю!
Подошел к толстому, ленивому и важному швейцару. Крикнул:
— Вот это я понимаю!
Швейцар молча и презрительно покосился на него. Мошкин радостно захихикал. Сказал:
— Молодцы анархисты!
— Проваливай! — сердито крикнул швейцар. — Не проедайся.
Мошкин отошел. Вдруг стало страшно. Городовой стоял близко.
Так резко выделялись его белые перчатки. Досадливо думал Мошкин:
«Вот бы вам бомбу сюда».
Швейцар сердито сплюнул вслед ему и отвернулся. Мошкин долго ходил. В шестом часу зашел в ресторан среднего разбора. Сел к столу близ окна. Выпил водки, закусил анчоусами. Взял обед в семьдесят пять копеек. Пил «Шабли во льду». После обеда выпил ликеру. Слегка охмелел. Под звуки органа кружилась голова. Сдачи не взял. Ушел, слегка пошатываясь, и почтительно провожаемый швейцаром, — и швейцару сунул в руку двугривенный.
Посмотрел на свои никелированные часы, — был седьмой вначале. Пора. Как бы не опоздать! Не наняли бы другого! Стремительно пошагал в Измайловский полк.
Очень мешали:
разрытые мостовые;
оголтелые, вечно сонные извозчики на переходах через улицу;
прохожие, в особенности мужики и дамы:
встречные или не сторонились вовсе, или сторонились чаще влево, чем вправо,—
а те, кого приходилось обгонять, зачем-то шатались по тротуару, и не угадать было сразу, с какой стороны обгонять их;
нищие, — они и к нему приставали,—
и самый механизм хождения.
Так трудно одолевать пространство и время, когда торопишься! Земля точно присасывает к себе, каждый шаг покупаешь усилием и усталостью. До боли и ломоты в икрах. От этого возрастала злоба и усиливался голодный блеск в глазах. Мошкин думал:
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!»
Наконец добрался.
Вот рота, а вот и дом № 78. Дом четырехэтажный, обшарпанный: два подъезда, мрачные с виду; посередине — разинутая пасть ворот. Посмотрел таблички над подъездами, — первые номера, а № 57 нет, никого не видно. У ворот белая пуговка, и над нею на медяшке заросшая грязью надпись «к дворнику».
Нажал пуговку и вошел в пасть, поискать табличку жильцов. Но прежде чем достиг таблицы, уже навстречу ему шел дворник, очень внушительного вида и с черной бородой.
— А где квартира пятьдесят семь?
Мошкин спрашивал с небрежной манерой, заимствованной от того земского начальника, из-за которого «слетел» с места. Знал уже по опыту, что с дворниками надо грворить так-то и нельзя говорить вот так-то. Скитания по чужим подворотням и лестницам тоже придают человеку известный лоск.
Дворник спросил несколько подозрительно:
— А вам кого?
С простодушной небрежностью, растягивая слова, Мошкин отвечал:
— А я и сам не знаю. Я по объявлению. Получил письмо, а кто пишет, не написано. Только адрес написали. Кто же там живет, в номере пятьдесят семь?
— Госпожа Энгельгардова, — сказал дворник.
— Энгельгардт? — переспросил Мошкин.
Дворник повторил:
— Энгельгардова.
Мошкин усмехнулся:
— Русификация?
— Елена Петровна, — отвечал дворник.
— Чертова перечница? — почему-то спросил Мошкин.
Дворник ухмыльнулся.
— Нет-с, молодая барышня. По парадному пожалуйте, из ворот направо.
— Да там над дверями табличка, только первые номера, — сказал Мошкин.
Дворник говорил:
— Нет, там и пятьдесят семь. В самом низу.
Мошкин спрашивал:
— А чем она занимается? Есть у них какое-нибудь заведение? Школа? Или редакция?
Нет; оказалось, у госпожи Энгельгардовой не было ни школы, ни редакции.
— Живут своим капиталом, — пояснил дворник.
В квартире госпожи Энгельгардовой горничная очень деревенского вида провела его в гостиную направо от темной передней и просила подождать.
Ждал. Скучал и томился. Рассматривал вещи. Было нагорожено много мебели, — кресла, столы, стулья, ширмы, экраны, этажерки, столбики, на них бюсты, лампы, безделушки, на стенах зеркала, картины, литографии, часы, на окнах занавески, цветы. От всего этого было тесно, душно, темно. Мошкин шагал в тесноте по коврам. Со злобой смотрел на картины, на статуи.
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!» — думал Мошкин.
Но, когда хозяйка вдруг вошла, он спрятал свой голодный блеск, опустил глаза.
Она была молодая, румяная, высокая и, кажется, красивая. Шагала быстро и решительно, как хозяйка в деревне, и при этом неловко помахивала сильными, красивыми, белыми, голыми выше локтя, руками.
Подошла. Подала руку, — полувысоко, — хочешь, пожми, хочешь, поцелуй. Поцеловал. Нарочно, — со злости и для штуки. Быстро, громко чмокнул и зубом царапнул, — аж дрогнула. Но ничего не сказала. Пошагала к дивану. Залезла за стол, засела на диван, а ему показала на кресло. Сел. Спросила:
— Это ваше объявление было вчера?
Буркнул:
— Мое.
Подумал и сказал повежливее:
— Мое-с.
И стало досадно. И опять подумал:
«Тарарахнуть бы».
Говорила, — спрашивала, что он может, где он учился, где работал. Так осторожненько подходила, точно боялась раньше времени проговориться и надавать больше.
Оказалось, что хочет издавать журнал. Какой? Еще не решила. Какой-нибудь. Маленький. Ведет переговоры о покупке одного издания. О направлении журнала умолчала.