Он ей может понадобиться для конторы. Но так как в объявлении сказано — педагог, — то она думала, что он учил в гимназии.
Впрочем, если он может вести конторские книги…
Принимать подписку…
Вести переписку по делам конторы и редакции…
Получать деньги с почты…
Заделывать номера в бандероли…
Сдавать их на почту…
Держать корректуру…
Еще что-то…
И еще что-то…
Барышня говорила с полчаса. Довольно бестолково перечисляла разные обязанности.
— Для этих дел надо несколько человек, — сурово сказал Мошкин.
Барышня досадливо покраснела. По ее лицу пробежали жадные гримаски. Она сказала:
— Журнал маленький. Специальный. Для такого маленького предприятия если взять несколько, то им нечего будет делать.
Усмехнулся. Согласился.
— Пожалуй, что и так. У вас не соскучишься.
Спросил:
— А сколько времени я у вас буду занят ежедневно?
— Ну, часов с девяти утра, — это не поздно? — часов до семи вечера, — это не рано? Иногда, если спешная работа, можно и попозже посидеть или прийти в праздник, — ведь вы свободны?
— Сколько же вы думаете платить?
— Рублей восемнадцать в месяц вам будет достаточно?
Подумал. Засмеялся.
— Мало-с.
— Больше двадцати двух не могу.
— Хорошо-с.
И с внезапным порывом злости встал, сунул руку в карман, вытащил оттуда ключ от своей квартиры и тихо, но решительно сказал:
— Руки вверх!
— Ах! — произнесла барышня и немедленно же подняла руки.
Она сидела на диване, очень бледная. Дрожала. Она была большая и сильная. А он — маленький и тощий.
Рукава ее одежды отвисли к плечам, и две протянутые вверх белые, голые руки казались толстыми, как ноги акробатки, упражняющейся дома. И видно было, что у нее хватит силы долго держать руки вверх. И сквозь испуг на ее лице пробивалось выражение значительности переживаемого.
Наслаждаясь ее смущением, Мошкин произнес медленно и внушительно:
— Только двинься! Только пикни!
Подошел к картине.
— Сколько стоит?
— Двести двадцать, без рамы, — дрожащим голосом произнесла барышня.
Порылся в кармане, достал перочинный нож. Разрезал картину сверху вниз и справа налево.
— Ах! — вскрикнула барышня.
Подошел к мраморной головке.
— Что стоит?
— Триста.
Ключом отбил ухо, оббил нос, щеки пооббил. Барышня тихонько ахала. И приятно было слушать ее тихое аханье.
Порвал еще несколько картин, порезал обивку кресел, сломал несколько хрупких вещичек.
Подошел к барышне. Крикнул:
— Лезь под диван!
Исполнила.
— Лежи смирно, пока не придут. Не то бомбой тарарахну.
Ушел. Никого не встретил ни в передней, ни на лестнице.
У ворот стоял тот же дворник. Мошкин подошел к нему. Сказал:
— Что у вас барышня-то странная какая?
— А что?
— Да нехорошо себя ведет. Скандалит очень. Вы бы к ней пошли.
— Коли они не зовут, как же я могу?
— Ну, как знаете.
Ушел. Голодный блеск в его глазах тускнел.
Мошкин долго ходил по улицам. Тупо и медленно вспоминал эту гостиную, и разрезанные картины, и барышню под диваном.
Тусклые воды канала манили к себе. Скользящий свет заходящего солнца делал их поверхность красивой и печальной, как музыка безумного композитора. Такие были жесткие плиты набережной, и такие пыльные камни мостовой, и такие глупые и грязные шли навстречу дети! Все было замкнуто и враждебно.
А зеленовато-золотистая вода канала манила.
И погас, погас голодный блеск в глазах.
Так звучен был мгновенный всплеск воды.
И побежали, кольцо за кольцом, матово-черные кольца, разрезая зеленовато-золотистые воды канала.
Конный стражник
Во втором часу ночи ранней и еще теплой осени инспектор гимназии Сергей Ппатонович Переяшин возвращался из гостей домой по тихим и темным улицам Ковыляк.
Необходимое примечание для позабывших географию и для учивших ее не очень подробно: Ковыляки — большой губернский город. Стоит на обоих берегах реки Пропойцы. Имеет университет. Ведет большую торговлю. Славится окороками. Не следует смешивать с другими Ковыляками, уездным городом на реке Негодяйке, в котором нет ничего примечательного, кроме острога в древнем городище, где некогда жил удельный князь.
Переяшин хорошо поужинал, немало выпил вина, играл в приятной компании и выиграл. От этого мысли его во время одинокой дороги были приятны, — для него, — и понемногу приняли несколько легкомысленное направление. Он замечтался.
Сначала мечтал о девицах: там, откуда он возвращался, их было немало. Многие из них были с ним любезны: он был холост, нестар, высок, строен, ловок и силен. И даже имел свой капиталец, хотя и небольшой.
Потом мысли и мечтания его, по обычному для него сцеплению идей, обратились к его ученикам, гимназистам, и преимущественно к тем, которые жили во вверенном его попечению пансионе при гимназии. Теперь они, конечно, все спали, и в пансионе было тихо и полутемно. Стриженые головы на белых подушках, тихое дыхание спящих, сползающие с иных одеяла… Привычная картина, всегда будившая в Переяшине странные и жестокие волнения.
Вспоминал: были симпатичные мальчики, были и неприятные. И уже брожение с улиц заползало в гимназию, и настроение становилось неспокойным. Переяшин думал, что для успокоения мальчиков полезны были бы строгие меры. Самые строгие меры. В сущности и многие родители были бы довольны, если бы к их мальчикам применялись самые строгие меры. Не дальше как сегодня вечером сестра одного из живущих в пансионе гимназистов говорила Переяшину:
— Валя мог бы учиться гораздо лучше. Он такой способный. Ему все так легко дается. Но он ленится. Он вовсе не думает о том, что после смерти отца нам так стало трудно жить. Я очень боюсь, что он начнет засиживаться в классах. Ему так еще долго учиться. Хоть бы секли их там у вас. Только шалят. И никого не боятся.
Переяшин отчетливо вспомнил Валю Заглядимова. Сначала — канцелярское воспоминание: в списке учеников строчка — Заглядимов Валентин. Потом топографическое: во втором классе, во втором ряду, около стены против окон. Потом — зрительное: невысокий, плотный, черноглазый мальчик, веселый и шаловливый. Но всегда вежливый. Потом — историческое: сегодня Заглядимов Валентин получил единицу.
Это не было само по себе приятно, но у Переяшина сладко защемило сердце. И вдруг сложилось и созрело странно-жестокое решение.
У гимназистов в спальне, — которая почему-то носила дурацкое название дортуара, словно соответственное русское слово не годилось, — было, как и ожидал Переяшин, тихо и сонно. Все было как всегда, — все те же звуки и запахи. Из открытых форток слабо веяло внешнею прохладою, лишние лампы были погашены. В комнате для дежурного воспитателя было совсем темно и тихо. Переяшин заглянул в стеклянный верх двери в эту комнату и ничего не увидел. Подумал, припоминая: «Кто нынче дежурит? Кажется, Чечурин». И пошел дальше, почему-то утешенный соображением, что Чечурин спит крепко, и уж если залег спать и свет погасил, то не проснется до звонка, если сторож не догадается разбудить его раньше.
Валина кровать стояла недалеко от входа, в спальне младшего возраста. Валя лежал, скорчившись от холода, потому что одеяло наполовину сползало. Не догадывался проснуться и закрыться и белел в смутной полутьме перемятым комочком. Тихонько посапывал носом, уткнувшись в подушку, и лицо его имело выражение невинное и значительное, как будто снились ему небесные ангелы, играющее золотыми мячиками на изумрудно-зеленых райских полях. И невинное, и важное выражение этого лица раздражало Переяшина. Он думал: «Спит себе, как путный. Ручки на груди сложил, как ангел, а сам единицу получил, а сам, как только от него отвернешься, только о том и думает, как бы нашалить. Бровки сдвинул, хоть сейчас в живую картину ставь у ног Мадонны. А вот я тебе сейчас задам отличную живую картину».