— Он старается, Лина, — сказала мама.

— Он спит, — ответила я.

— Я об Андрюсе. Он старается, а ты всякий раз не позволяешь ему делать добро. Далеко не все мужчины ловкие, понимаешь?

— Мама, ты не понимаешь, — сказала я.

Она не обратила внимания на мои слова и продолжила:

— Ну, я понимаю, что ты расстроена. Йонас говорил, что ты плохо повелась с Андрюсом. Это несправедливо. Иногда доброта бывает немного неуклюжа. Однако неуклюжая доброта более настоящая, чем поступки тех известных людей, о которых ты читала в книгах. Твой папа был очень неуклюжим.

По моей щеке скатилась слеза.

Мама слегка рассмеялась в темноте.

— Он говорит, что я зачаровала его с первого взгляда. А знаешь, что произошло на самом деле? Он хотел заговорить со мной и упал с дерева. С дуба. И сломал руку.

— Мама, это не так, — сказала я.

— Костас, — вздохнула она. — Он был таким неуклюжим, но таким искренним… Иногда у неуклюжести есть такая красота! Любовь, чувства ищут для себя выхода, однако порой получается не очень грациозно. Тебе это понятно?

— Хм, — пробормотала я, пытаясь сдержать слёзы.

— Хорошие мужчины часто бывают более практичными, чем красивыми, — подвела итог мама. — А Андрюс — и практичный, и красивый. Два в одном.

Мне не спалось. Всякий раз, закрыв глаза, я видела, как он мне подмигивает, как его красивое лицо приближается к моему. Запах его волос оставался вокруг меня.

— Ты не спишь? — прошептала я.

Йоанна перевернулась на другой бок.

— Жарко, не могу уснуть, — ответила она.

— У меня голова идёт кругом. Он такой… красивый, — призналась я.

Она хихикнула, засунув руки под подушку.

— А танцует даже лучше, чем его старший брат!

— Как мы смотрелись вместе? — спросила я.

— Как люди, которым хорошо, — ответила Йоанна. — Это всем было видно.

— Не могу дождаться завтрашней встречи, — вздохнула я. — Он просто само совершенство.

На следующий день после обеда мы побежали в дом причёсываться. Выбегая, я чуть не сбила с ног Йонаса.

— Вы куда? — спросил он.

— Гулять, — ответила я и пошла догонять Йоанну.

Я шла как можно быстрее, но не бежала. Пыталась не помять рисунок в руке. Когда у меня не получалось заснуть, я решила рисовать. Портрет настолько удался, что Йоанна предложила подарить рисунок ему. Она уверяла меня, что мой талант произведёт на него впечатление. Его брат поспешил к Йоанне, встречая её на улице.

— Привет, незнакомка, — улыбнулся он Йоанне.

— Привет, — ответила сестрёнка.

— Привет, Лина. Что это у тебя? — спросил он про лист в моей руке.

Йоанна бросила взгляд на палатку с мороженым неподалеку. Я обошла её, пытаясь найти парня.

— Лина, — сказала она, протянув руку, чтобы удержать меня.

Но было поздно. Я уже увидела. Мой принц обнимал одной рукой какую-то рыжую девушку. Они непринуждённо смеялись, по очереди откусывая мороженое. В животе у меня резко закрутило.

— Я кое-что забыла, — отступая, сказала я. Пальцы скомкали портрет в вспотевшей руке. — Сейчас вернусь.

— Я с тобой, — сказала Йоанна.

— Нет, всё нормально, — заверила её я в надежде, что со стороны не видно, как у меня горит шея. Попробовала улыбнуться. Уголки рта у меня задрожали. Я повернулась и пошла, пытаясь не заплакать. Однако остановилась, прислонившись к мусорному баку.

— Лина! — Ко мне подбежала Йоанна. — Ты как, нормально?

Я кивнула. Развернула портрет. Красивое лицо. Порвала его и выбросила. Отдельные кусочки выпали из моей руки и полетели на ту сторону улицы. Парни те ещё идиоты. Все как один — идиоты.

41

Приближалась осень. Энкавэдэшники подгоняли нас всё больше и больше. Если кто-то хотя бы оступался и падал, ему сокращали норму хлеба. Руки у меня стали такие, что мама могла обхватить их пальцами одной ладони выше локтя. Я не плакала. Иногда желание плакать меня переполняло, но слёз не было — только в глазах появлялось сухое жжение.

Трудно было представить, что где-то в Европе неистовствует война. У нас же была своя собственная война — мы ждали, когда энкавэдэшники выберут следующую жертву и бросят её в очередную яму. Им нравилось бить нас в поле. Однажды утром они поймали какого-то деда, который ел свеклу. За это охранник вырвал у него передние зубы плоскогубцами, а нас заставили на это смотреть. Раз за разом нас будили посреди ночи, чтобы мы подписали себе приговор на двадцать пять лет. Мы научились спокойно сидеть возле стола Комарова с открытыми глазами. У меня даже получалось не привлекать к себе внимание энкавэдэшников, сидя прямо перед ними.

Мой учитель рисования говорил, что когда глубоко вдохнуть и представить какое-то место, то можно оказаться там. Увидеть, почувствовать. Во время этих походов к НКВД я этому научилась. В тишине я цеплялась за свои увядшие мечты. И только под прицелом обретала надежду и позволяла себе желания из самых глубин души. Комаров считал, что пытает нас. Но мы убегали в покой, внутрь себя. И находили там силы.

Не каждый мог просто сидеть. Люди не находили себе места, нервничали, уставали.

В конце концов кто-то сдался и подписал.

— Предатели! — тихо сказала, словно сплюнула, госпожа Грибас, щёлкнув языком. Люди спорили по поводу тех, кто так поступил. Подписал кто-то и в первую ночь. Я возмущалась. Мама сказала мне, что стоит пожалеть тех, кого заставили выйти за рамки собственного «я». Однако я не могла их ни жалеть, ни понять.

Каждое утро, выходя в поле, я могла предвидеть, кто подпишет документы следующим. Их лица пели песню поражения. И мама тоже это замечала. С такими людьми она пыталась поговорить, работала рядом в попытке приободрить их дух. Иногда у неё получалось. Хотя в большинстве случаев — нет. Ночью я рисовала портреты тех, кто сдался, и писала, как НКВД их сломало.

Поведение энкавэдэшников укрепляло во мне чувство протеста. Чего это я буду сдаваться тем, что плюёт мне в лицо, кто мучает меня каждый день? Чего это я буду отдавать им собственное достоинство и самоуважение? Мне было интересно — а что же случится, когда мы останемся единственными не подписавшими документы?

Лысый стонал, что никому нельзя верить. Всех обвинял в шпионаже.

Доверие рушилось на глазах. Люди начали размышлять над скрытыми мотивами поведения других, сеять зёрна сомнения. Я думала о папе, о том, как он говорил мне быть осторожной с тем, что именно я рисую.

Ещё через две ночи подписала Ворчливая. Она склонилась над столом. Ручка дрожала в её узловатой руке. Я думала, что она, может, передумает, но вдруг женщина что-то написала и обрекла себя и двух своих девочек на двадцать пять лет заключения. Мы просто смотрели на неё. Мама закусила губу и опустила глаза. Женщина же принялась кричать, что мы все дураки, что мы всё равно умрём, так почему бы перед этим не начать есть? Одна из её дочек заплакала. В ту ночь я нарисовала её лицо: уголки её губ опустились от безнадёжности, а лоб был испещрён морщинами — она и злилась, и была растеряна.

Мама и госпожа Римас пытались узнать новости о мужчинах или войне. Андрюс пересказывал информацию Йонасу. На меня он внимания не обращал. Мама писала письма папе, хоть и не знала, откуда их можно будет отправить.

— Если б мы могли дойти до села, Елена, — говорила госпожа Римас в очереди за пайком. — Можно было бы письма отправить.

Тех, кто подписал себе двадцатипятилетний приговор, отпускали в село. Нас — нет.

— Да, нам нужно добраться до села, — сказала я, думая о том, чтобы передать что-то папе.

— Отправьте ту шлюху Арвидас, — сказал Лысый. — Она всё быстренько сделает. Сейчас она, наверное, и русский уже неплохо знает.

— Да как вы смеете! — возмутилась госпожа Римас.

— Отвратительный старикашка! Или вы думаете, ей хочется с ними спать? — закричала я. — От этого зависит жизнь её сына!

Йонас опустил голову.

— Вам следует сочувствовать госпоже Арвидас, — сказала мама, — как мы сочувствуем вам. Андрюс и госпожа Арвидас немало ночей подкармливали нас. Как можно быть таким неблагодарным?!

— Ну, подкупите тогда ту тупоголовую корову, что подписала, — сказал Лысый. — Её ведь можно купить, так пусть она ваши письма и отнесёт!

Мы все написали письма, и мама планировала отправить их своему «контакту» — дальнему родственнику, что живёт в селе. Мы надеялись, что папа поступит так же. Понятное дело, нам нельзя было указывать свои имена или писать о чём-то конкретном. Мы понимали, что НКВД прочитает наши письма. Поэтому нам оставалось писать о том, что мы живы и здоровы, хорошо проводим время, учимся полезным навыкам. Я нарисовала портрет бабушки и написала: «Привет от бабушки Алтай», а внизу поставила свою подпись. Папа, конечно же, узнает это лицо, мою подпись и поймёт, что значит «Алтай». А энкавэдэшники, надеюсь, не догадаются.

42

У мамы оставалось три предмета из столового серебра, которые она зашила за подкладку. Она взяла их с собой, когда нас депортировали.

— Подарок на свадьбу, — говорила она, держа их в руках, — от моих родителей.

Серебряную ложку мама предложила Ворчливой за то, чтобы та отправила наши письма и принесла всякую всячину и новости, когда пойдёт в село. Та согласилась.

Все ждали новостей. Лысый рассказывал маме о тайном пакте между Россией и Германией. Литву, Латвию, Эстонию, Польшу и другие страны Гитлер и Сталин поделили между собой. Я нарисовала, как они сидят и делят страны, словно дети играют в игрушки. Тебе Польша — мне Литва… Это у них игра такая? Лысый говорил, что Гитлер нарушил эту договорённость со Сталиным: Германия вторглась в Россию через неделю после нашей депортации. Когда я спросила маму, откуда Лысый об этом знает, она ответила, что понятия не имеет.

Что случилось с нашим домом, со всем, что у нас было, когда нас вывезли? Знают ли Йоанна и другие наши родственники, что произошло? Может, они нас ищут.

Я была рада, что Гитлер выгнал Сталина из Литвы, но что он там делает?

— Хуже Сталина быть не может, — говорил один из мужчин за столом в гостиной. — Он — воплощение зла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: