На другой день мы с Катринкой стали союзницами и подругами. Они с бабушкой должны были вернуться на Яву, как только Хельга и мой отец поженятся. Но уезжать Катринке не хотелось.
— Ничего, кроме зеленой воды, зеленых орхидей и черных вулканов там не увидишь, — сетовала она. — А это такая скука. Будь даже принцессой крови, умрешь от скуки.
— А я бы уехала туда, — возразила я.
— Как только познакомлюсь с немцем, выйду за него замуж и перееду в Берлин, — решительно заявила Катринка. — Вот такая жизнь мне по душе.
— Мне тоже, — отозвалась я.
— Можно, я стану называть тебя «кузиной», хотя мы и не родственницы?
— Кузина Катринка…
— Кузина Герши…
На следующий день на аукционе Фраскатти нам удалось отстать от Хельги, и, взявшись под руки, мы принялись бродить по зданию. Я была так возбуждена, что дышала, как запыхавшийся щенок. Люди кричали друг на друга на всевозможных языках, и пыль поднималась до самой крыши. Мальчишки-рассыльные сновали в толпе. Они внимательно наблюдали за сидевшими в изолированных секциях галерей мужчинами с каменными лицами, которые делали им условные знаки. Отличить участников от зрителей можно было по их реакции на происходящее. Даже наблюдать за торгами было увлекательно, что же касается тех, кто в них участвовал, то они, казалось, ставят на карту собственную жизнь.
— Так оно и есть, — заметила Катринка. — Во всяком случае, свои состояния. Бывает, что негоцианты, когда их обходят соперники, кончают жизнь самоубийством или умирают от разрыва сердца. По словам одного моего знакомого, по сравнению с табачными торгами у Фраскатти рулетка — это детская игра.
Каждые четверть часа воцарялась мертвая тишина, и все замирали как вкопанные. Какой-то человек называл цифру, оканчивающуюся сотыми долями цента, и чье-нибудь имя. Затем все бросались куда-то бежать; нас чуть не сбили с ног. В следующую минуту, словно по мановению волшебной палочки, толпа орущих мужчин и юношей окружила какого-то человека. По словам Катринки, бывало, что подростки, подобно альпинистам, карабкались по стенам здания, чтобы разделаться с коммерсантом, приобретшим последний лот табака.
К нам подошел настоящий француз с тростью в руках и лиловым галстуком на шее и поздоровался с Катринкой, которая представила меня ему как свою кузину, мадемуазель Зелле. Я заговорила с ним по-французски, и он похвалил меня за хорошее произношение:
— Я прихожу сюда, чтобы понаблюдать, как возбуждаются флегматичные голландцы, — объяснил он, чем очень рассмешил меня. — Зрелище стоит того. Epatant, ne c'est pas? [8]Подумать только, возбужденные голландцы?
— Epatant, — согласилась я, чувствуя себя на седьмом небе.
Подошли еще два человека. Один из них, еврей, был похож на господина Шнейтахера, второй был низенький, подслеповатый мужчина с заметной лысиной.
— Сделай одолжение, — произнес, обращаясь к Катрин, еврей, — сними свои очки.
Та не стала ломаться, и мы все трое так и ахнули. Моргая близорукими глазами, Катрин повернулась к нам в фас, затем показала изысканный, как у Нефертити, профиль.
— Видели? — сказал еврей. — Что я вам говорил?
— Вы позволите мне высечь вас? — спросил подслеповатый.
Катринка выгнула брови. Рядом с ней я почувствовала себя нескладной и некрасивой. Выбравшись из толпы, я отдышалась и спросила:
— Высечь? А за что?
— То есть изваять. Это скульптор. Очень модный и ужас какой бездарный. Но я стану позировать. Ради любопытства. К тому же мой обожаемый еврейский друг просил меня об этом. И еще, я хочу досадить Хельге. Она такая мещанка.
— Ненавижу ее, — призналась я.
— Ну что ты, — возразила Катринка. — Женщина она неплохая. Откуда у тебя такая жасминовая кожа, Герши?
— Меня подменили, — со счастливым выражением лица ответила я. — Зачем ты носишь очки, ты же такая красивая?
— А затем, что без них я ничего не вижу, — рассмеялась Катринка.
Прежде чем лечь спать, мы с Катринкой поклялись встретиться снова. Она со своей бабушкой на следующей неделе отплывала на Яву, а я должна была прибыть туда позднее. Всю ночь мне снились орхидеи, растущие в кратерах вулканов.
На рассвете меня разбудила Хельга. Вместе с папой они проводили меня на вокзал, после чего поспешно зашагали по платформе. Последнее, что я увидела, — это их плечи, касавшиеся друг друга. Всю дорогу, до самого Гарлема, где мне предстояла пересадка на Лейден, я плакала по отцу, как по покойнику.
Окруженная высокой кирпичной оградой, школа меня разочаровала. Среди шестидесяти девочек я умудрилась не найти ни одной подруги. Я была изгоем и безнадежной провинциалкой. Чтобы не подать виду, как я несчастна, держалась высокомерно, находила отдушину в книгах. Не желая, чтобы кто-то увидел мое бедное нижнее белье, раздевалась под одеялом. У каждой девочки была подруга, а то и две, лишь со мной никто не дружил.
Приближалось Рождество, но бабушка написала, что мне не следует приезжать на каникулы, так как дело об опекунстве все еще тянется, да и у Яна корь. Запершись в туалете, находившемся в дальнем конце ванной, я расплакалась. Чтобы никто не слышал моих рыданий, время от времени я спускала воду. Те немногие девочки, с которыми я хотя бы разговаривала, разъезжались по домам. В пансионе остались лишь те, кто приехал из отдаленных владений Голландии. Они держались особняком, были заносчивы и скрытны. Эту группу возглавляла Мария Зегерс, белокурая амазонка с круглым, как блин, лицом и наглыми манерами, которая меня не переваривала.
Единственное, в чем я была впереди, — это языки. Хотя я не могла воспроизвести мелодию, зато изучала тот или иной иностранный язык, запоминая его, как певец запоминает песню. В результате я опередила Марию во французском и немецком языках и даже знала малайский не хуже ее, хотя Марию воспитывали малайские няни.
На второй день после начала каникул я с несчастным видом шла от учебного корпуса по покрытой снегом, смешанным с грязью, дорожке и думала, до чего же уныла жизнь. Я шагнула в сторону, пропуская господина Вета, директора нашего пансиона, и столкнулась с Марией.
— Что вы думаете, фрейлейн Зелле, об этом чудовище, которое распоряжается нашими судьбами? — спросила она sotto voce [9]по-малайски.
Я встрепенулась. Шаркая высокими ботинками по грязной траве, я ответила на том же языке:
— У господина с важными манерами на сюртуке жирные пятна.
— Г-м-м, — произнес Вет, поравнявшись с нами. — Фрейлейн Зегерс и г-м-м фрейлейн… ах да, Зелле. Несомненно, вы скучаете по дому в эти праздники. Но знайте, если у вас какие-то проблемы, дверь моего кабинета всегда открыта для вас.
Ученицы называли директора «Сам Г-м-м» или «Лейденский Паша-Маша». Потешаться над ним считалось comme il faut [10].
Выступления его перед учащимися были многословными и скучными. Каждое слово перемежалось звуками «г-м-м», так же как и «краткие беседы» с «юными дамами», которые он проводил, открыв дверь, в своем кабинете.
Из класса в класс ходили о нем рассказы. Поговаривали, что в городе у него содержанка. Он не принимал на работу ни одного учителя, если тот не был женат или не имел постоянной любовницы. В женском пансионе нельзя было допустить даже намека на скандал. «Мы обязаны выпустить их из нашего учебного заведения нераспакованными, завернутыми в шелковую бумагу», — заявил он однажды.
В сущности, все мы обожали господина Вета. Остальные мужчины не вызывали в нас ни малейшего интереса. У толстого профессора немецкого языка, герра Хердегена, была толстая жена, которая показывала у себя в гостиной диапозитивы с видами Баварских Альп. Профессор математики болел чахоткой и имел шестерых детей. Был у нас еще Лассам, хорошо сложенный маленький человечек с Суматры. Он учил нас играть в теннис и латинскому, а также вел специальный курс малайского языка, который я посещала. У него была приятная внешность, и когда он играл в теннис, мышцы перекатывались у него под кожей, но Лассам больше походил на девушку, чем на мужчину, и мы относились к нему как к котенку. Садовниками служили старики, страдающие ревматизмом. Единственным, кто являл собой образец мужчины, был доктор Вет.