— Для juffrouw это полезно, — со смущенным видом произнес Питерс. Он был уверен, что мне достаточно будет двух лет, проведенных в ремесленном училище, где меня научат готовить, стирать, вести домашнее хозяйство, воспитывать детей и составлять букеты, дав элементарные сведения по педагогике.
— Нет, нет, минхеер. Мы не какие-нибудь armeleiden [6]. У нас есть средства, и потом я верю, она достойна лучшей участи. Домине ван Гилзе, — продолжала мама, и при упоминании имени пастора голос ее окреп, — полагает, что она могла бы стать дьяконицей.
Заметив, как Питерс подавил усмешку, я его возненавидела. Я не раз видела облаченных в темные одежды послушниц — отделанные белым рукава, ворот, муслиновая шапочка с плоским верхом, — которые гуляли в саду сиротского приюта. Мне хотелось стать дьяконицей и спасать заблудшие души в какой-нибудь далекой тропической стране. Только кальвинисты одобряли миссионерскую деятельность, на которую большинство голландцев смотрели с опаской и недоверием. Но домине ван Гилзе однажды сказал мне: «Из тебя получилась бы неплохая миссионерка!»
— Вы хотите стать дьяконицей, Герши… мадемуазель Зелле? — спросил он, пытаясь придать своему лицу серьезное выражение.
— Ну, конечно, — ответила я.
— Тогда вы должны больше работать, — неожиданно рассердился он. — Особенно это касается истории.
— Я люблю историю, — едва слышно проронила я.
— Неужели? — воскликнул он. — Тогда объясните мне и вашей матери, почему вы заявили, будто Мария Бургундская издала закон о привилегиях, хотя в действительности была вынуждена подписать его? Объясните, почему вы написали целых два абзаца подобного бреда?
— Н-не знаю, — сказала я. Я действительно этого не знала.
— Это была дерзость, неслыханная дерзость!
— Я пыталась вспомнить, — запротестовала я, — и мне показалось, что так оно и было. — Я беспомощно улыбнулась ему, и Питерсу, я заметила, страстно захотелось обнять меня.
— Ступайте, — грубо проговорил он. — И больше трудитесь.
Мама поняла, что победила.
В воскресенье мы с ней обе возблагодарили Господа. Я не скоро пришла в себя от смущения, которое испытала, когда увидела в одной комнате маму и профессора. И не потому, что событие это было из ряда вон выходящим. Просто мне больше всего на свете хотелось поступить в настоящую школу. Мама добилась этого. Я возблагодарила Господа за то, что Он даровал мне мою маму.
Вот когда мне впервые пришло в голову: если она умрет, то дома ее не будет. Я отличалась свойством думать одновременно о двух не связанных между собою вещах. Я любила своих родителей, и меня ничуть не тревожило то, что они, судя по их речам, недолюбливают друг друга. Они были мои, и я им верила. Мама не могла оставить меня. Я решила молиться денно и нощно, чтобы спасти ее.
Религиозное мое рвение было невероятно. Я мерила свою набожность этим рвением.
Прежде всего я посещала все службы, на которых присутствовал домине ван Гилзе. В церковь приходили лишь старухи, чтобы отогреть свои души, как грели они у печурок ноги, или несколько мужчин, последователей Абрагама Кейпера, как и сам аббат, восседавший на хорах или перед кафедрой. Пока он метал громы и молнии в римско-католических идолопоклонников или безбожных протестантов, мои братья, сидевшие на жесткой скамье, играли в домино.
Мы были единственной семьей, приходившей в церковь вместе. Мама кашляла, а я сидела такая внимательная и набожная, удивленная своей религиозностью, что ван Гилзе решил: меня, возможно, когда-нибудь канонизируют. Но потом пролив Зюйдер-Зее покрылся льдом.
Другой такой морозной зимы я не припомню. Все вспоминали, словно это случилось вчера, как голландцы сражались с испанскими завоевателями, чьи корабли вмерзли в лед. В феврале от Фрисландии до севера Голландии можно было добраться на санях. Я лучше всех в городе каталась на коньках и стала все реже ходить в церковь, а потом и вовсе забыла о Боге.
Все свободное время мы катались на коньках. Отец сказал, что продаст свою лавку и установит на реке палатку, в таких палатках продают горячее молоко, приправленное анисом. Потом заявил, что во время весенних каникул отвезет нас с Яном в Гронинген.
Я была вне себя от радости. Когда мама запротестовала, заявив, что «в моем возрасте» следует сидеть дома, я даже задрожала от страха.
— Чепуха. Она катается не хуже мальчика, — возразил отец. — Я возьму ее с собой.
Дни стали длиннее, и рассветало рано. В капельках тумана, повисшего над каналами, сверкали лучи солнца. «Сырое туманное утро», — счастливо чирикала я, безголосая, как воробей.
Когда мы мчались мимо Хендипа, оставив далеко позади Леуварден, какой-то крестьянский парень крикнул мне:
— Откуда ты, девушка?
Я звоним голосом ответила:
— Из Львиного Ока!
Я чувствовала себя усталой, но счастливой, когда мы добрались до своих родственников, чтобы переночевать у них. Они держали ферму, у них было восемнадцать лошадей и стадо коров, дававших по двадцать литров молока в день, и встретили нас весьма радушно.
После нескончаемой трапезы нам показали парадную спальню с нарядными кроватями, одеялами и толстыми подушками, заправленными в отделанные кружевами пододеяльники и такие же наволочки. Я вежливо отвечала на вопросы, но валилась с ног от усталости. Едва задернув зеленый полог, я словно провалилась в бездну.
На следующий день мы добрались до города — население его, судя по справочнику, составляло сорок пять тысяч жителей. Я удивилась тому, что он был лишь немногим больше Леувардена, ведь я ожидала чего-то иного. Папа вскоре отправился в кофейную, а мы с Яном, чтобы не замерзнуть, принялись хлопать себя по бокам.
— Сделаем пересадку возле Грооте Маркт [7], — сказал появившийся папа. — Мои друзья, семейство Шнейтахеров, живут в шикарном квартале города.
Папа собирался сделать заем у Шнейтахеров и был доволен тем, что они живут в окружении богачей.
Юстина Шнейтахер была моложе меня на пять дней и на дюйм ниже. Встретившись в жарко натопленной прихожей их большого дома, мы решили подружиться. Ее брат, который был старше Яна, увел его с собой, оставив нас с Юстиной в обществе женщин семейства Шнейтахеров.
Все они улыбались и крепко обнимали нас. По их словам, минхеер Шнейтахер говорил по-немецки, по-русски, по-польски, по-английски, знал скандинавские языки, но не разумел французского языка, который, как выяснилось, изучает и Юстина.
— Ты читала Коллет? — спросила у меня по-французски Юстина.
— Нет, — ответила я. — Но мне бы хотелось ее прочесть.
— Я дам тебе почитать «Клодину». Дерзкая книга, но написана превосходно.
— Если книга написана превосходно, ничего не имею против того, что она дерзкая, — отозвалась я на нашем Тайном Языке.
— Хихоньки да хахоньки, — заметила одна из тетушек.
— Хахоньки да хихоньки, — отозвалась другая.
Мы расхохотались, рассмеялись и тетушки. Никогда еще мне не доводилось встречать таких добрых и веселых людей.
Нам с Юстиной захотелось погулять по городу, но ее мать стала возражать, заявив, что мне следует отдохнуть.
— Подумай, как далеко ей пришлось добираться!
— Я ничуточки не устала! — похвалялась я. — Кататься на коньках — одно удовольствие.
Мама взяла с меня обещание сходить в библиотеку университета Гронингена, чтобы взглянуть на принадлежавший Эразму Роттердамскому экземпляр Нового Завета с пометками на полях, сделанными рукой самого Лютера. Но я не посмела попросить об этом Юстину. К тому же евреи не очень-то любят читать Новый Завет. И мы с ней, закутавшись потеплей и треща, как сороки, прошлись по знаменитой Рыночной площади и осмотрели готический собор.
Под стук собственных каблуков по площади маршировала рота солдат. Таких красавцев я еще не встречала. Позднее отец Юстины объяснил мне, что это были морские пехотинцы. Единственными солдатами в Леувардене были новобранцы — парни из бедных семей, которые не могли откупиться от призыва, — или же schutterij — нечто вроде милиции, укомплектованной стариками.