Федоров честно выполнил обещанное.
— Сейчас иду к вам домой, — сказала Лера. — Все передам Лизе, как вы просили.
— Буду очень обязан, голубушка, — вполне миролюбиво откликнулся Федоров.
…Лизочек сидела на софе, курила.
— Ты-ы? — изумленно протянула она, увидев Леру. — Вот это сюрпри-из!
— Я на минуточку, — смутилась Лера. — Алексей Васильевич просил меня…
— Да ты садись. Ведь сто лет не видались! В одном городе живем, а повидаться некогда.
— Алексей Васильевич просил передать, чтобы ты не беспокоилась. Его срочно командировали на вскрытие в Верхние Муллы. Дело спешное, и не успел тебя предупредить. Меня он встретил по дороге. Но я, свинья такая, закрутилась вчера, забыла. Ты уж извини. — Все это Лера выпалила единым духом, потому что врать неловко было даже по поручению самого Федорова, и лишь потом присела на софу рядом с Лизочком.
— Спасибо. — Та равнодушно кивнула. — Бедный папочка, он всегда чересчур серьезно относился к своим служебным обязанностям. В нынешние времена это особенно смешно… Небось и в ваши музейные дела мешался почем зря?
Лере стало обидно за Федорова.
— Нет, — искренне возразила она. — Алексей Васильевич бывал нам очень полезен.
— Так я тебе и поверила… Ладно, расскажи лучше, как живешь. Замуж не вышла? — Лизочек засмеялась, картинно откинув завитую головку. — Обычный разговор двух бывших гимназисток после разлуки, да? Между прочим, видела тебя вчера у Миллера с каким-то мужчиной. Довольно симпатичный, мне такие нравятся. Одет, правда, неважно. Хотя сейчас штатскому трудно хорошо одеться… Замуж взять обещает?
— Да я сама не хочу, — сказала Лера.
— И правильно. Куда торопиться? Ты Верку Лебедеву помнишь? Она еще на словесности Пушкина декламировала: «И мальчики кровавые в зубах…» Помнить? Ужасная дура. Но фигура! Даная. Ты ее голую когда-нибудь видела? Богиня греческая, ей-богу. Я думала, она с такой фигурой за генерала выйдет. А вышла за купца Калмыкова. Представляешь?
— Это рыбой который торгует?
— Ну да, вдовец. А Наташу Корниенко помнишь? — Лизочек достала еще одну папиросу, прикурила от первой. — Знаю, что вредно для горла, но не могу удержаться… Нет, нам надо непременно всем встретиться. Посидим, повспоминаем. Просто преступление, что мы растеряли друг друга. Столько есть чего вспомнить! — Она взяла со стола большое серебряное блюдце, задумчиво стряхнула на него пепел. — Впрочем, что я говорю? Какие теперь встречи… Ты когда едешь?
— Еще не знаю.
— Поторопись, поторопись. Говорят, билет в классном вагоне до Омска стоит уже пять тысяч.
Лизочек поставила блюдце на софу, Лера отодвинулась, чтобы невзначай не опрокинуть его, и вдруг отчетливо увидела под сероватым налетом пепла изображение лежащего Сэнмурв-Паскуджа — собачья голова, птичье туловище, рыбий хвост. Деланно-равнодушным голосом спросила:
— Что у вас тут за стрельба была сегодня утром?
— Ой, не говори! Страху натерпелась! Возле самого нашего дома красного шпиона арестовали. Один в офицерской форме был, тот ускакал на лошади. А другого взяли… Ты уже пошла? Куда ты спешишь? Ведь только разговорились… Да куда ты?
В прихожей, за дверью, лежали какие-то предметы, накрытые одеялом. Рядом стояли два мешка, в одном из них под натянутой мешковиной Лера угадала знакомые очертания малахитового канделябра.
Но теперь наплевать ей было на этот канделябр. Какой еще канделябр, если Костя арестован?
— Не уходи, — попросила Лизочек. — Ну пожалуйста, посиди хоть четверть часика!
Не отвечая, Лера выскочила на крыльцо и бегом припустила по улице в сторону номеров Миллера. У нее оставалась одна только надежда — Андрей. Больше ей не на кого было надеяться.
По Сибирской, мимо бывшего губернаторского особняка, мимо Покровской церкви, откуда как раз вышел отец Геннадий и, узнав Леру, осуждающе покачал головой вслед своей нерадивой прихожанке, она бежала, прижимая к груди сумочку; стишок про Петрушу, славного трубочиста, чья метелка от огня спасет, мельтешил в памяти бессмысленно и неотвязно.
В общей камере губернской тюрьмы, куда Костю привели после предварительного допроса, сидело человек тридцать, в большинстве пленные красноармейцы. Ему освободили место в углу, но никто ни о чем не расспрашивал, и он был рад этому. Не то что говорить, думать не хотелось. В голове было пусто, раненое плечо горело, знобкий жар от него разливался по телу. Часа через два рядом присел мужик, начал рассказывать:
— Сам-от я из Драчева. Не слыхал? Драчево наша деревня, от Троицы четыре версты…
Голос его словно доносился из другого конца камеры, хотя бубнил он над самым ухом.
— А прошлую неделю, — рассказывал мужик свою историю, которую все в камере, видимо, уже слышали не первый раз, — объявляются у нас казаки. Ну, понятно, все хватать. Живность, одежу какую ни на есть. Курей там. Короче, реквизиция. Но уж без квитанциев, так. А у Ефима Кошурникова ничего не взяли. У него в избе царский портрет висел, они поглядели и не взяли нисколь ничего. Ну, бабы и раззвонили по деревне. Моя-то чистое колоколо, ее не переслушаешь. Ноет и ноет: мол, доставай тоже. А и все не дураки. Казаки в одну избу зашли — портрет. В другую — опять портрет. Поначалу пропустили избы две-три, а как до моей добрались, осерчали. «Ты зачем, — говорят, — падла, вчетверо сложенного государя на стенку повесил?» А я его из сундука достал… И давай меня нагайками обхаживать. Я не утерпел, шоркнул одному по уху. Так сперва в Троицу отвели, потом сюда. По дороге испинали всего. И сижу тута с вами. А за что? Вы хоть за дело сидите, а я за что? За дурость бабью…
— Сиди, сиди, — сказал один из пленных. — Посидишь, поумнеешь. Царя-то зачем в сундуке держал?
— Баба дура, — сокрушался мужик. — Сложила его пополам, да еще раз пополам. Вот у Ефима Кошурникова для всякой власти есть свой портрет. И все невелики, перегибать не надо.
— Попить бы, — попросил Костя.
Мужик тронул ему лоб:
— Эге, да ты горишь весь. Тиф, может? Эй, гляньте-ка, сыпняк ведь у него!
— Какой сыпняк! — отмахнулся бородатый красноармеец, сидевший рядом с Костей. — От раны горит.
— А я говорю, сыпняк! Вон и пятна пошли по морде-то. Позаражает всех к…
— Да пусть лежит, — сказал бородатый. — Чего тебя мозолит? Боишься, так сядь подальша.
— Одно кончат всех через день-два, — откликнулся еще кто-то. — Пускай перед смертью с народом побудет.
— Тебя, может, и кончат, — выкрикнул мужик. — А меня-то за что? — Он подскочил к двери, забарабанил в нее кулаками и, когда появился надзиратель, доложил ему, вытянувшись по-военному: — Тифозный тута. Прибрать бы куда положено…
— Да пускай лежит, — раздались голоса. — Не мешает никому!
— Дело-то к концу, чего там!
Последняя реплика все и решила.
— Шабаш, думаете? — спросил надзиратель, набычив шею и грозно оглядывая камеру. — Не-ет, рано распелись! Тифозный, значит, в барак. Давай, бери его. Ну!
Никто не пошевелился.
— То пущай лежит, — злорадно сказал мужик, — а то как заразы боятся.
— Ну! — рявкнул надзиратель.
Двое пленных помоложе подошли к Косте, помогли встать. Он не сопротивлялся.
Перед входом в ресторанный зал висело зеркало, которое понравилось Рысину еще накануне: оно заметно сплющивало и раздвигало вширь его долговязую нескладную фигуру; такие зеркала попадались нечасто, и Рысин любил в них смотреться, они придавали ему уверенности. Перед этим зеркалом он тщательно причесался, держа фуражку под мышкой, поправил ремень, который все время сползал вниз под тяжестью кобуры с револьвером, и недобрым словом помянул жену, забывшую провертеть в ремне еще одну дырку, о чем сказано было два раза.
Едва шагнул в зал, как навстречу бросилась Лера.
— Клянусь, я не виноват! — быстро проговорил Рысин, глядя в ее заплаканное лицо. — Вы все знаете?
— Я заходила к Лизе Федоровой…
— Постараемся ему помочь, — сказал Рысин. — Будьте умницей, наберитесь мужества.