Начальник полиции выслушивает английский перевод и из него выходит весь воздух…

Артельщик прет нагло, как танк на песочницу: требует возмещения убытков:

— Мы не хотели ссориться, они страна бедная, дружественная, пережитки колониализма, мы понимаем. Но если уж они так, то я, как лицо материально ответственное, делаю официальное заявление. Мне без интереса из своей зарплаты высчитывать. А эдак они во второй наволочке найдут голову своего президента, так нам что тогда — всем на реях повеситься?

Старпом переводит. Полицейские тоскуют. Капитан смотрит на артельщика с такой влюбленностью, что был бы гомосексуалистом — отдался бы ему прямо здесь на столе. А артельщик дожимает ситуацию:

— Разрешите, я пишущую машинку принесу? Прямо сейчас и напечатаем им заявление. Пусть заводят уголовное дело о хищении советского судового имущества.

Старпом говорит:

— Вот ключ от каюты. С латинским шрифтом возьми.

Начальник полиции, растерянный сын отсталого народа, очень печально вздыхает. Дело пустяшное, чего уж… Неужели русские моряки хотят посадить в тюрьму бедных прачек за пару салфеток… Ведь нет? Они же не расисты? Тем более что одну наволочку полиция уже нашла и даже доставила прямо на судно. И раз уже принесли машинку, нельзя ли лучше напечатать благодарность начальнику полиции за хорошую работу?

Ему печатают благодарность за хорошую работу, и полиция с поклонами убывает, радуясь своей изворотливости.

— Пейте мою кровь, — напутствует вслед артельщик, угощаясь напоследок еще полстаканчиком виски. А кто его знает, рачительного доку, сколько белья он загнал в порту налево: каждый пробавляется чем может. И уносит он наволочку брезгливо, как дохлую кошку за шиворот, прямиком в мусорный контейнер. И потом долго моет руки горячей водой с мылом.

И после этого все чувствуют себя законно оправданными пред лицом полиции и закона и, следовательно, уж теперь доподлинно ни в чем не виновными.

И пока доходят до дома, все это удаляется в памяти незначительным эпизодом, превращаясь в одну из тех случающихся за рейс историй, которые приятно на берегу вспоминать за бутылкой.

9. Любовь требует жертв

И вернулись наконец в родной порт: встречи, объятия, жен год не видели, семейные праздники, дети на год выросли…

Представьте себе первую брачную ночь после года без бабы! Коньяк, пот, сбитые простыни и полуразломанная кровать…

И вот под утро уже, светает, лежит наш давешний вахтенный в изнеможении тихий, счастливый, опустошенный, рядом с едва дышащей, блаженно полумертвой женой: лежит и смотрит отрешенно перед собой в предрассветный сумрак. И в душе его, омытой до кристалльной прозрачности любовью и пронзительной сладостной благодарностью, происходит движение — высокое и доверительное. И он тихонько зовет:

— Маш, а Маш…

— Что, милый…

— Вот ты лежишь со мной, а ведь не знаешь…

— Чего не знаю, милый?

— Многого не знаешь… — ровно и тихо говорит он, чем-то скрытно подтачиваемый, не то с виной, не то с угрозой.

— Да все я про тебя знаю, глупый… — Какие там грешки у матроса в рейсе. Какая жена этого не понимает. Дурачок; нашел время.

— Да нет, Маш, я правда…

— Ладно тебе сейчас. Иди ко мне…

Но он отодвигается слегка, выпивает рюмку, закуривает и произносит:

— А вот что бы ты сказала, если б оказалось, что я в чем-нибудь виноват?

— Кто ж ни в чем вовсе не виноват. Наверно, простила бы как-нибудь…

Он настаивает:

— Нет, Маш, а если что-то серьезное? Если б я, скажем, преступление совершил?

Она уже в сон обрубается, вот пытает, завел шарманку…

— Ой, ну какой ты преступник… Давай поспим…

— Нет, а если серьезное? Ну, скажем… человека убил.

Нет — вы понимаете вот это движение русской, Достоевской пресловутой души?

— Да куда ж тебе, — жалеет его, — человека. Ты и муху-то убить не можешь… — И похрапывает уже.

То-есть не принимают всерьез, подвергают сомнению способность его души к крупным поступкам! пусть к злодеянию, но…

— А если? — толкает ее, не отстает.

— А если — так смотря кого, есть такие, что я бы сама убила. — И норовит заснуть.

— Что, — спрашивает, — и простила бы?

Гладит она его по щеке, прижимается теплым телом: ну конечно простила бы, куда ж она денется. Все хорошо, спи, милый…

Но он ее пихает локтем для бодрствования, и говорит:

— А ведь я, Маша, правда человека убил.

Сколько можно валять дурака, убил так убил, а теперь пора спать, через час детей поднимать в школу.

— Не веришь мне?

— Всему я верю, не мучь ты меня!

Она ж его любит! верит ему! ждет, детей воспитывает! не может он от нее такое в душе таить, обманывать ее!..

— А дело так было, — говорит он.

И рассказывает ей всю историю.

И закончив, гасит последнюю сигарету, вздыхает со скорбью и гигантским облегчением и вытягивается в постели, чтоб теперь спокойно заснуть. И отрадно ему до слез и спокойно, что и он теперь чист и честен перед ней, и она у него такая, что все поймет и простит.

А жена смотрит на него; смотрит; и говорит:

— Вить, а Вить…

— Что?

— А ты бы сходил покаялся…

— Куда еще?..

— Ну куда… в милицию.

С него от этого предложения весь сон слетает:

— Ты… чо?

— Я ж вижу, ты мучишься… а так тебе легче будет…

— Ты что, — говорит, — всерьез? Посадят ведь.

— Если сам покаешься — тебе снисхождение сделают.

— Кто — милиция? они сделают.

— Обязаны. Закон такой есть — явка с повинной.

Юридические познания жены вгоняют его в дрожь.

— Ты что, — говорит, — хочешь одна с детьми остаться, что ли? Или надоел, другого завести успела? а меня, значит — побоку и в зону, благо и повод подвернулся? Ах ты сука!

Но у нее в глазах уже засветился кроткий свет христианского всепрощения, и она его материнским голосом наставляет:

— Ты не бойся. Я буду хранить тебе верность, посылки посылать буду, на свидания ездить. Детей выращу, воспитаю, о тебе им все рассказывать буду. А тебе за хорошую работу срок сократят. Я тебя обратно в квартиру пропишу.

— Да ты что, — головой мотает, — да на фига ж тебе это надо?..

— Нет, — говорит, — Витя, ты со мной по-честному — и я с тобой по-честному. Уж надо по совести, по справедливости. А иначе я не смогу.

Он все цепляется за надежду, что она невсамделишно, не всерьез. Какое там.

— Никуда я не пойду, — говорит как можно спокойнее. — Ты что?

— Как же ты людям в глаза смотреть будешь? А я как людям в глаза смотреть буду?..

— Плевал я на твоих людей вместе с их глазами!

— А тогда, — говорит печально, — я сама на тебя заявлю, что ты виновник…

— Посадишь?!

— Ты не бойся. Так тебе же лучше будет. Я буду хранить тебе верность… — и т. д. и т. п.

— Кто ж тебе поверит?!

— Сам говорил — у вас вся команда в свидетелях.

Ну… Эх. Наливает она рюмки, чокается с ним, целует крепко.

— Ты, — благословляет, — не бойся. Так тебе же лучше будет. — И, подумав, светлеет — утешает: — А может еще, простят тебя. Ведь ты ж не хотел, правда? Это ж как несчастный случай… тем более на первый раз. Да и денег, — добавляет, — там почти и не было.

Утром он совершенно деморализован и разобран в щепки: сломался. Бессонные страсти, алкоголь и душевные терзания — все нервные силы исчерпаны: он трясется и на все согласен — да, раз лучше так — значит, так.

Жена плачет и собирает ему в портфель белье, зубную щетку, мыло и сигареты. Он целует и гладит детей, она в дверях припадает истово к его груди, потом падает на постель, кусает подушку и все плачет.

А он, значит, топает сдаваться в милицию.

10. Не мешкай у цели: иди куда шел

В тюрьму кто же торопится. Поэтому сделал он остановку у пивного ларька, принял душевно пару кружечек, покурил, любуясь на белый свет, зеленую листву, твердь земную и женщин, по этой тверди прелести свои несущие, — хорошо-то как, Господи!.. — и построил маршрут таким образом, чтоб пройти мимо следующего пивного ларька. А от того ларька, добавив, наметил зигзаг в сторону рюмочной. И в рюмочной той, сквозь табачный туман и сивушную радугу, и мужицкий неторопливый гомон (прощай, свобода! я любил тебя) увидел того друга-подвахтенного. Тот тоже в первое утро вылез прогуляться по улицам, душу опохмелить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: