Бьорн Торнберг считал себя истовым последователем шведского натуралиста Кейлера и точно так же, как он, устроил себе наблюдательный пункт и смотрел, как происходит размножение лосося. У него получилось нечто вроде ихтиологической обсерватории.
Бьорн соорудил будку из простых деревянных досок с отверстием внизу. Он укрепил ее на одном конце бревна, который нависал над водой, а второй конец закрепил на берегу, чтобы при необходимости передвигать будку. Забравшись в нее, он часами смотрел на воду, чистую, прозрачную, ничем не замутненную. Лосось мечет икру только в такой воде.
Дорога, по которой ехал Бьорн, обрывалась возле огромного замшелого камня, там он обычно ставил машину и дальше шел пешком. Он уже набил едва заметную тропу, за эти весенние дни, под солнцем, она станет совсем твердой, а летом зарастет подорожником и мелким белым клевером. Как обычно.
Дождь перестал, да и пора уже, потому что за предыдущие дни небо достаточно хорошо потрудилось, и вода в реке поднялась на нужный лососю уровень.
Бьорн вышел на берег, запах воды, свежести, серо-синяя даль неба подействовали на него так, как всегда: он ощутил бесконечное, бескрайнее пространство мира и себя, соединенного с этим миром навсегда. Сердце сладко дернулось от предощущения — сейчас он снова будет присутствовать при таинстве рождения новой жизни, которое было всегда и будет всегда…
Бьорн бросил на берег рюкзак, дернул белый шнур и вынул длинные резиновые сапоги. Будку он проверил еще несколько дней назад, поэтому теперь оставалось лишь подвести ее к нужному месту.
В будке пахло отсыревшим деревом, этот привычный запах, смешанный с острым холодным запахом воды, успокоил Бьорна, как всегда успокаивает что-то хорошо знакомое.
Он устроился над водой и посмотрел в отверстие в днище. Вода была прозрачная, глубокая, он ждал.
Они поплыли…
Первой шла самка с изящной маленькой головой и роскошным блестящим телом, покрытым мелкой чешуей. За ней устремились несколько самцов.
Самка остановилась над тем местом, где на дне лежал крупный песок, смешанный с мелкими камешками. Вот сейчас, сейчас это произойдет, сейчас…
Бьорн замер, он не дышал.
Самка повернулась головой против течения и принялась тереться брюхом о дно. Лента розовой икры потянулась по серому песку.
Песок и камешки, которые она сдвигала с места, подхватывало течение и относило чуть дальше, но вскоре они снова оседали на дно, и за рыбиной образовывалось что-то вроде небольшого вала.
Вот у этого вала в ожидании толпились самцы.
Бьорн чувствовал, как напряглось собственное тело, когда они толкались, пихались носами и хвостами, бились не на жизнь, а на смерть за то, чтобы получить право облить своими молоками икру, которую относило течение.
Такие схватки Бьорн наблюдал здесь много весен подряд, ведь лососи возвращаются для нереста в то самое место, где вывелись и метали икру в прежние годы. Выметав икру, истощенные и худые, не пойманные рыбаками, они снова уходили в море.
Сейчас, наблюдая эту сцену, он думал о другом. О том, как похожа жизнь всего живого на земле. Разве не так было в конце той весны и в начале лета в Париже, когда он, участник Марша мира, вел невидимую битву за женщину? Эта битва была невидимой только потому, что в мире воспитанных людей не принято биться так, как это делают лососи.
Разве не был он по своей сути похож на самца-лосося, когда вел сражение с Бернаром Констаном за юную американку Натали Даре?
Что ж, сидя в этой деревянной будке, похожей на деревенский сортир и наблюдая за естественной жизнью, где все обнажено и открыто, Бьорн мог себе признаться. Да, вел.
Впрочем, он давно признался себе в этом, он помнил ту ночь в Булонском лесу до мелочей. Он помнил, что от Натали пахло ананасовым соком — на ее языке, который ворвался в его рот, был этот вкус. Он помнил, что у нее были жесткие черные волосы, они щекотали кожу, когда она спрятала лицо на его груди. Он помнил, как глубоко удалось ему проскользнуть в нее, как жадно ее тело стискивало его плоть и как она кричала и плакала, охваченная экстазом.
Он и сам готов был кричать и вопить на весь Булонский лес, не обращая внимания на то, что рядом стоят другие палатки. Да что там — на весь лес! Он готов был вопить на весь мир, чтобы его голос, настоянный на страсти, улетел далеко-далеко, к мерцающим звездам.
Он взял ее… Он добился. Она с ним в палатке, а не с Бернаром Констаном…
Сладкозвучный Бернар. Человек-оркестр. В ту ночь, одну из последних ночей в Париже, под занавес Марша мира, он ничего не получил, хотя надеялся, в этом нет никакого сомнения. А тому, что он хотел Натали Даре, — можно ли удивляться?
Она была необыкновенная — легкая, тонкая, изящная, юная, манящая. Если бы вокруг нее не вились все эти «тетки мира», эти дородные матроны, Бьорн добился бы ее скорее.
Он увидел ее в самый первый день, когда его колонна маршистов из Северной Европы соединилась в Лондоне в Гайд-парке с колонной американцев. Натали Даре была в голубых джинсах и в белой майке с сизым голубем на груди… Под майкой — ничего, Бьорн заметил, как вздыбились клюв и хвост птицы, они как раз оказались над сосками.
Бьорн не сомневался, что они поднялись ему навстречу, поднялись под его жаждущим взглядом. А разве могло быть иначе? Он узнал ее, незнакомую доселе женщину. Он узнал в ней свою женщину.
Бьорн снова уставился на воду. Она кипела, схватка самцов продолжалась. Вот, кажется, и первые потери — один самец открыл рот и, похоже, жизнь выходит из него навсегда. Но это не так, просто лосось только что совершил то, ради чего жил до сего мгновения. Он оплодотворил икру, ему, ему это удалось… А не кому-то другому.
Он уплывет от нее, отсюда…
Навсегда? Как и он? Бьорн ведь тоже тогда добился своего, он дрался бы за Натали со всеми мужчинами мира, если бы… И он улетел от нее, не простившись, потому что его позвала телеграммой беда. Беда с Шарлоттой.
Та беда закружила его, перевернула весь мир Бьорна, но даже в том хаотичном мире он то и дело слышал голос Натали, просыпался от ее криков, ее смеха. Лежа в постели, он снова и снова чувствовал ее тело, горячее, как тогда. Ему казалось, ее ноги снова обвивают его ноги, а руки жадно шарят по телу…
Бьорн Торнберг видел ее не только во сне. Ее фотографии были везде — в газетах, в журналах, он видел ее по телевизору. Она была все время с ним.
Сколько раз со стоном он отбрасывал одеяло, охлаждая тело, и чувствовал, что сходит с ума. Он шел в ванную, стоял под ледяным душем, успокаивая свои желания.
Не единожды Бьорн пытался написать Натали письмо, оно было уже готово у него в голове, но он вдруг узнал из газет, какой подарок она сделала миру. Натали Даре для него теперь недосягаема, решил Бьорн.
В газетах не писали, чья дочь у Натали, но Бьорн считал, что ему и так ясно. Она наверняка дочь Бернара. Ведь, когда он уехал, Бернар остался. Если бы Мира была его, Бьорна, дочь, то разве Натали не сообщила бы ему? Значит, он не имеет никакого отношения к ее появлению на свет.
От этой мысли его сердце переворачивалось. Он спрашивал себя: если девочка дочь Бернара Констана, то почему Бернар и Натали не поженятся? А потом объяснял себе, что тогда «подарочная» акция Натали и ее женской организации не имела бы той силы, которую имеет сейчас.
Но как Бернар мог с этим согласиться? Он сам, Бьорн Торнберг, никогда не пошел бы на это, будь это его дочь. Он был бы рядом с Натали и Мирой.
Бьорн вышел из будки и выволок ее на берег. Ясный свет утра и голубое небо на горизонте обещали хороший день.
Он расстегнул анорак, ветерок охладил шею и грудь, поворошил светло-золотистые, медовые, как говорила Натали, волоски на груди.
Бьорн снял болотные сапоги, протер их мягкой тряпкой и сунул в рюкзак. Потом затолкал туда и анорак. Бьорн, привыкший к неспешной, размеренной жизни, никогда не суетился.
Он оттащил будку подальше от кромки берега, поближе к кусту ивы, которая вот-вот должна распушиться, и пошел к машине.