Мы едва удерживаемся от смеха. Гульков раздувает ноздри, выхватывает фотокарточку, играет желваками и уходит на излюбленное свое место крутить цигарку.

Утром меня поднимает с нар Юркин вскрик:

— Ребята! Танк!.. Со свастикой!..

Танк стоит посреди взрыхленного поля с покосившейся башней и распластанной гусеницей. Как смертельно раненый припавший на крыло стервятник, он безобиден и безопасен теперь, но все равно заключено в нем что-то не потухающе зловещее, мрачное, и потому, наверное, мы провожаем его лишь молчаливыми взглядами.

С того утра земля меняется. Больная, истерзанная, с открытыми ранами от недавних боев, она пробегает перед нами, усеянная могильными крестами, подбитыми танками и орудиями.

Как-то сами собой прекращаются шутки, и никто уже не подтрунивает над Юркой Кононовым, все чаще сворачиваются цигарки, дымятся последние папиросы и сигареты. То, что казалось далеким, по-своему романтичным и влекущим, сейчас становится суровой и грозной реальностью. Настоящая война уже не где-то за горами, она здесь, вот тут, стоит лишь протянуть руку, чтобы почувствовать ее горячее, обжигающее дыхание.

Кажется, приехали.

На станции, забитой составами, солдатами, ранеными, людьми в Бог весть какой одежде, куда-то спешащими, беспокойными, мы видим первого фрица. В грязно-синего цвета шинелишке, небритый и нескладный, он стоит с котелком возле кипятильника и дожидается, видимо, своей очереди. Стоит он так, по всему видно, давно, потому что каждый норовит наполнить свою флягу, ведро или такой же, как у немца, котелок побыстрее, и фрица отталкивают, а он не смеет ни шуметь, ни спорить и лишь виновато улыбается.

— Пошли, допросим, — предлагает Леший. — Кто по-немецки шпрехает?

В школе большинство из нас учило французский. Такая была мода. А может, просто учителей французского языка больше было.

— У нас немецкий преподавали, — говорит Леший, — да только он мне что-то на душу не ложился, еле-еле на «удочку» тянул. Ну, ничего, может, он по-русски знает…

Леший поправляет ремень, пилотку, одергивает гимнастерку, насупливает брови, подходит к фрицу шагов на десять, останавливается и манит того пальцем к себе. Фриц беспрекословно подчиняется.

— Какой части? — строго спрашивает Леший.

— Нихт ферштейн.

— А-а… не понимаешь?.. А это понимаешь? — И Леший подносит к его лицу не ахти какой кулак.

Фриц, не переставая улыбаться, кивает и говорит:

— Гитлер капут.

— Ишь ты! Сейчас говоришь Гитлер капут, а вчера небось, говорил русский капут, Сталин капут, да? — Генка делает свирепое лицо. Артист!

— Нихт, нихт, — испуганно машет руками фриц. Руссиш карош, Сталин карош, руссиш зольдатен карош… и снова виновато улыбается.

— Ух, подлиза несчастная, садануть бы тебя по роже или к стенке… Паф-паф… Хочешь?

— Паф-паф дорт, — показывает фриц на запад, — Гитлер капут, война капут.

— Ну и мудрец, — смеется Леший, не в силах больше сдержать напускную свою суровость. — Как зовут?

— Зо-о-вуть? — фриц непонимающе смотрит на Генку.

— Э, тупица… Черт, как это «звать» по-немецки?.. Знал бы — выучил… Ну, понимаешь… Я — Геннадий, Гена…

— Хена… — Немец, кажется, догадывается, о чем его спрашивают. — Ду — Хена, их — Ханс Хофман… Ферштейн?

Мы хохочем. Генка тезку нашел!

— Ду — Хена, их — Ханс… Ферштейн? — повторяет радостно немец.

Леший уже не рад затее и, не зная, видимо, как теперь выйти из положения, спрашивает, показывая на котелок:

— Васер хочешь?

— Я, я, васер…

— Чего ж стоишь, раз-зява? Дай сюда… — Генка вырывает котелок, пробивается к крану, набирает кипятку: — На, лакай, чтоб тебе подавиться…

Немец благодарно кивает:

— О, руссиш зольдатен карош! Данке шен, данке. Гитлер капут!

— Иди ты со своим Гитлером… — И Генка мастерски завертывает такое, что у нас от смеха выступают слезы, а немец, еще раз повторив «Гитлер капут, война капут», топает на противоположный край платформы, где почему-то без всякой охраны стоят еще несколько удивительно похожих на него фрицев.

Весь остатний путь мы, как можем, издеваемся над Лешим.

— Допросил, называется… Тезке обрадовался… За кипятком сбегал… Чего ж в гости не пригласил? Посидели бы, побалакали, по цигарочке выкурили… За войну там, за детишек…

Леший моргает, морщится, вздыхает тяжело. Всегда скорый и находчивый на ответы, тут он словно подавился, и только острый, обтянутый пупырчатой гусиной кожей кадык его бегает вверх-вниз.

Первым жалеет Лешего Юрка:

— Ладно, ребята, хватит… Чего там… Я бы тоже… Душа наша такая… добрая…

За что тебя, Юрка!

Над городком плывут дымные облака. Они чем-то напоминают разрывы зенитных снарядов — кучные и кудрявые. От руин тянет гарью. В ноздрях щекочет, и хочется беспрестанно чихать. Прямо перед нами груда искореженных рельсов. Рядом штабель свеженьких, пахнущих смолой шпал.

Незнакомый майор, представитель части, в которую вливается наша команда, обходит ряды, оценивающе нас оглядывает. По усталому, бесстрастному лицу его не понять, доволен он пополнением или нет.

Потом он коротко рассказывает о боевом пути мотомеханизированной бригады и добавляет:

— Бригада наша гвардейская. Это высокое звание она заслужила в тяжелых боях. Теперь вы тоже гвардейцы. И я надеюсь, вы также с честью оправдаете это звание.

Гвардейцы! Незаслуженные пока, но все-таки… Мне кажется, я прибавил в росте и грудь стала шире.

Потом мы садимся на «студебеккеры», и мощные, вместительные машины мчат нас по пыльной степной дороге. Часа через три скорой езды колонна останавливается около небольшого, наполовину сожженного села. Утонув в израненных, полуобгорелых, но все-таки сохранивших кой-какую зелень на деревьях, оно сбегало по склону холма к лощине, где вздыбились журавли двух колодцев с тяжелыми, окованными железом деревянными бадьями.

За селом — противотанковый ров, выкопанный по всем правилам военного искусства. Боком к брустверу рва стоит подбитый фашистский танк. Он не успел развернуться и удрать. И холм, и село, и танк этот кажутся неживой, нарисованной на огромном полотне панорамой.

Лица и руки наши покрыты толстым слоем пыли. На них можно рисовать пальцем, как на закопченном стекле. Майор дает нам полчаса на приведение себя в порядок.

Раздеваемся до пояса, окружаем колодцы и начинаем обливать друг друга. Нам не привыкать к студеной воде. На Двине купались, лишь только сойдет лед.

Под конец мы снимаем последнее и по очереди, не торопясь, как бы смакуя леденящий холод колодца, выливаем на себя по полной бадье. Стоящий в стороне майор сгоняет сумрак с лица довольной улыбкой: а ничего дескать, парни, такие не подведут; таким ни жара, ни холод не страшны.

Потом мы располагаемся на краю рва и едим подвезенную походной кухней крутую перловую кашу, прозванную «шрапнелью». Каша без сахара и почти без масла, но вкусна необыкновенно, и Пушкин первым отправляется за добавкой. После каши хочется пить. Юрка Кононов берет два котелка и бежит за водой.

— На-азад! Ложись!.. Все ложись!..

Это майор.

Мы падаем ничком. Многие скатываются в ров. Из-за облака с надрывным протяжным гулом выныривают три «юнкерса». Им удалось проскочить фронтовую полосу, и сейчас идут они неспешно, высматривая добычу, уверенные в своей безнаказанности. Идут невысоко, соблюдая строй. По ним можно бы стрелять, но нам не успели выдать даже винтовок.

Юрка приостанавливается, глядит вверх, грозит «юнкерсам» кулаком и спокойно идет к колодцу. Несколько метров остается ему до колодца, когда от одного из стервятников отделяется черная запятая. Она растет, приближаясь, и страшно воет.

Бесшумно — так мне, по крайней мере, кажется взметывается около колодца земля. Юрка как-то странно взмахивает руками, оборачивается к нам лицом и падает. Я будто бы слышу звенящий звук ударившегося о землю котелка.

«Юнкерсов» уже не видно.

Первым подбегает к Юрке майор. Поворачивает к себе, прижимается ухом к груди, щупает пульс. Мы стоим вокруг в недоумении, думая, что Юрка дурачится и не было никакой бомбы, а просто он кувыркнулся ради шутки и сейчас вскочит и засмеется, как полчаса назад на этом же самом месте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: