— По избе!.. осколочной!.. заряд основной, угломер четыре — ноль, наводить на высокую ель, прицел семь-двадцать, одной миной… Огонь!
Слежу за полетом мины. Кажется, ничего. Жалко, что мина холостая, без взрывателя, точнее можно было бы определить попадание. Поправляю прицел. Огонь! Вторая, а затем третья мины летят к избе. Все!
— Миномет на вьюки!
И тут только я замечаю взводного и Климова. Они сидят, притаившись в ельничке, тихо о чем-то переговариваются. Взводный смотрит на часы, выходит из ельника, объявляет «перекур» и поздравляет с успешным выполнением задания. Мы цветем. Я даже забываю о саднящей боли в ладони.
Закурив, Котов толкает меня в бок:
— Слышь, Морозов…
— Чего тебе?
— Так зайцы ж березу не глодают. Они осиновую кору любят.
— Ну и что?
— А взводный — тюлень, не знает.
Выходит, я тоже тюлень, раз не знаю, что зайцы предпочитают сладкому и пьянящему березовому соку непомерную горечь осиновой коры.
— Прикажут, будешь и тюленя на дереве искать, — говорю я. — И нечего командирские приказы обсуждать. Ясно?
Котов не отвечает, прикрыл глаза и притворился, что не слышит.
Памятное воскресенье
Скоро на фронт.
Никто нам об этом не говорит, но по всему чувствуется, что день этот близок. Уже не очень-то гоняют на строевой, увеличились часы политзанятий, подлиннее стали перекуры, меньше раздаются внеочередные наряды, и Вася Пушкин повеселел, подтянулся и выглядит прямо-таки бравым солдатом.
Мне давно хотелось побывать дома, ну хотя бы денек, хотя бы несколько часов, ведь езды до города каких-то сорок минут трамваем. И вот после учений, когда сам командир полка вынес мне перед всем строем благодарность, я по всем правилам обращаюсь к сержанту Климову с просьбой об увольнительной. Климов посылает меня к взводному, взводный — к ротному, а ротный — ко всем чертям. Дескать, не успел пороху понюхать, а уже по маменьке-папеньке соскучился. Мне обидно слышать это. Вовсе не соскучился, просто, если говорить честно, хочется пройтись в военной форме по городу, заглянуть в школу, в соседние дворы, где меня знают все — от первоклассника Мишатки Агапова до злой бабки Артемьихи, у которой мы не раз вышибали мячом стекла. Ведь неизвестно, каким я вернусь сюда с фронта, да и вернусь ли…
«Чтоб тебе ни дня самому не бывать дома», — говорю я про себя ротному, откозыриваю и выхожу на плац. Смотрю, быстрой походкой идет к штабу командир батальона. Догоняю, прошу разрешения обратиться. Так и так, говорю, бабушка при смерти, сестренка хворает, еще что-то наплел, вот бы хоть на денек домой. Капитан пронзительно так посмотрел на меня и сказал, чтобы в восемнадцать ноль-ноль я пришел к нему в штаб.
Заявляюсь. Стою, вытянувшись в струнку. А комбат уж видимо, забыл о нашей встрече, снова спрашивает, в чем дело. Ну, я снова ему про бабушку и сестренку, хотя бабушка умерла еще пять лет назад, а сестренка на свет не родилась.
— Та-ак… — тянет комбат. — К командиру роты обращались?
— Обращался, товарищ капитан.
— И что — не разрешил?
— Не разрешил, товарищ капитан.
— Не поверил в байки про бабушку?
— Не знаю, товарищ капитан.
— Та-ак… Хорошо…
Берет лист бумаги, пишет на нем что-то, запечатывает в конверт.
— Передайте командиру роты.
— Есть передать командиру роты. Разрешите идти?
Бегу в казарму, не чуя под собой ног от радости. Вручаю ротному пакет: так и так, из штаба батальона, велено передать вам лично. Хорошо, говорит, идите. Выхожу, но держусь поблизости: я-то знаю, о чем в том пакете речь.
Не проходит и минуты, выскакивает ротный писарь Славка Суконцев:
— Морозов! К командиру роты!
Влетаю, как за увольнительной.
Ротный стоит лицом к двери, руки за спину, глаза прищурены, верхняя губа дрыгается:
— Воинского устава, рядовой Морозов, не знаете? Кто вам дал право обращаться в штаб? Я вам разрешал? Мальчишка! Вы не в школе, а в рядах самой дисциплинированной в мире Красной Армии…
Стою, хлопаю ушами, пытаюсь сообразить, за что же такой разгон. Наконец, доходит. По уставу не положено подавать рапорт старшему военачальнику без разрешения нижестоящего. Я это, разумеется, знал, но не придал особого значения строгой воинской формуле. Так вот, значит, о чем написал комбат ротному. Не помогла, выходит, бабушка с внучкой.
— Доложите старшине, что я даю вам сегодня наряд вне очереди.
И это после полковничьей благодарности!
— Есть доложить старшине — наряд вне очереди!
Лучше так, не оправдываясь, а то и еще один заработаешь.
Как только заканчивается вечерняя поверка, я ухитряюсь обогнать длинноногого Пушкина и из-под самого его носа выхватить ведро и последнюю швабру: привет, Вася Пушкин!
Но теперь я уже не надеюсь прогуляться по летним улицам.
А накануне второго августовского воскресенья вызывает меня к себе старшина, выдает сапоги и говорит, что мне предстоит завтра отвезти обед командиру полка, который на выходной уехал в город к семье. Получаю подписанную, кстати, ротным увольнительную с семи утра до шести вечера, до блеска начищаю сапоги и утром, наскоро проглотив завтрак и взяв у повара горячие трехэтажные судки, мчусь к трамваю.
Слегка притуманенное утро тепло и мягко очерчивает окружающее пространство. Трамвай весело погромыхивает и дребезжит стеклами. Кажется, сто лет я не ездил в трамвае. Кондукторша, симпатичная старушенция, позвякивает монетами, объявляет остановки тоненьким голоском. И все было бы совсем великолепно, если б не эти судки в левой руке. Я стою на задней площадке вагона, и всяк входящий глядит на них, словно я их украл. От судков, забивая все остальные трамвайные запахи, исходит сытный мясной аромат.
Ровно в девять, отыскав квартиру полковника, вручаю судки его жене, пообещав вернуться за ними в пятнадцать тридцать.
А теперь домой. У меня впереди целых шесть с половиной часов полной свободы. Вышагиваю по тротуару легко и четко. Иногда только, забыв, что на ногах сапоги, а не ботинки с привычными обмотками, бросаю вниз быстрый взгляд — не сползли ли, не размотались.
— Товарищ боец! Документы!
Патруль выныривает неизвестно откуда. Достаю увольнительную, красноармейскую книжку, комсомольский билет. Читают внимательно, сверяют личность на фотокарточке с подлинной.
— Можете идти.
Иду.
У поворота в родную улицу навстречу молоденький офицерик. На нем новенькая форма с блестящими погонами. С ним девчонка. Лицо как будто знакомое. Козыряю оглядываюсь, улыбнувшись. Офицерик подзывает небрежным жестом к себе:
— Как приветствуете?! Кру-гом!..
Прохожу строевым, равнение налево, лицо строгое глаза «едят», локоть уставно согнут, ладонь вытянута — не придерешься.
— Кру-гом!..
Три раза прогонял службист, не дав даже как следует взглянуть на девчонку. А она, кажется, смеялась. Небо стало с овчинку. Нагулялся, напоказывался…
Ну нет, с меня довольно и этого. Дома по моей просьбе мама достает школьный костюм. От него пахнет нафталином. Переодеваюсь. И всего-то ничего, кажется, времени прошло, как я надевал его последний раз, а рукава пиджака уже коротки и в плечах поджимает. Но это пустяк, модничать давно отвыкли. Зато не будут тебя останавливать на каждом шагу патрули и не придется козырять каждому старшему по званию военному. А старшие все, кто в форме. И их много.
Родители обижаются, что я отказался от завтрака. Обещаю наверстать в обед. Из квартиры исчезли многие дорогие мне вещи. Граммофон, сервиз, книжный шкаф вместе с книгами — все ушло в деревню, в обмен на молоко и картошку, или продано с рук на волнующейся с утра до ночи толкучке. В цене только съестное, предметы обихода почти никого сейчас не интересуют.
Иду к Вале. На меня, в штатском, никто не обращает внимания. Кепку напялил до ушей, чтобы не видно было остриженной под машинку головы.
Прежде в палисаднике перед домом Вали росли цветы. Сейчас, кроме узенькой тропочки от калитки к крыльцу, вся земля занята картошкой и репой. Я зову Валю, не заходя в дом. Но на мой зов выходит не она, а ее младшая сестренка Нина. С трудом узнав меня, говорит, Валя на заводе. Почему, удивляюсь, на заводе, если сегодня воскресенье? Нина как-то пренебрежительно взглядывает на меня: неужели, дескать, не понимаешь, что идет война и ни о каких выходных днях не может быть и речи. Да-да, это вылетело у меня из головы.