В избе Маргиты издавна селилась тишина. Темнота сгущалась в углах. Только по стене плясал теплый свет от печки. Томаш, нахохлившись, сидел за столом. Смотрел, как машет оперенными крыльями огонь, слушал: за окном осень шуршала в вершинах лип у костела. И чувствовал себя Томаш, как птица перед отлетом. Каждую осень переселялся он из деревни в город. Так же будет и в эту осень — с той только разницей, что ученик превратился в учителя. Завтра поедет он, займет свое место в гимназии. Радоваться бы ему — а он не рад. Можно ли, с войны — и прямо в школу? Думая о том, как предстанет перед детьми в классе, чувствовал себя заклейменным этим гнусным походом на Польшу…
Пришел дядя-американец, принес с собой запах свежести. Как свой человек в доме, протянул руки к огню. Кошка спрыгнула с припечки, потерлась об его ногу — просила молочка. Дядя сказал:
— Да не мурлычь. Погоди, Маргита придет, в хлеву она.
Дядя фамильярно называл мать Томаша Маргитой. Он все стоял, протянув к огню руки. Много протекло минут, пока он спросил вдруг племянника:
— Томаш, завтра едешь в город? — Не дожидаясь ответа, сам сказал утвердительно: — Стало быть, завтра…
И окликнул еще раз:
— Томаш!
Племянник отозвался будто издалека, недовольный, что нарушено молчание. Дядя медленно подошел к нему, вытащил из-за стола, завел в самый темный угол. Он держал его за плечи, близко придвинул лицо, хотя Томаш и так хорошо его видел.
— Томаш, — заговорил дядя, — от тебя одного зависит. Ты ведь взрослый парень. Можешь понять меня. Скажи своей матери, Томаш, тебя она послушается, пусть едет с нами в город. Будем жить втроем — как одна семья.
— Скажу, дядя, — неопределенно буркнул Томаш, но кровь бросилась ему в лицо.
Стало стыдно за дядю, за то, что тот высказал свое желание; Томаш отстранился.
Мать доила в хлеву корову. Теменем упиралась в Полюшин пах. Молоко струйками чиркало в цинковый подойник. Томаш прислонился к верее, стал слушать. Сладкий запах молока, жирный запах коровы всегда творили атмосферу интимной близости между матерью и сыном. Быть может, он любил дядю больше, чем отца. Дядя посылал ему из Америки посылки, письма с президентами на голубых марках, доллары, воли своей не навязывал и заботился о нем, не ограничивая, как это делают отцы. А Томаш, хоть не знал отца, сохранил в себе его образ, сложенный из рассказов матери.
Отец был замечательный. Огонь человек! Служил он в гусарах. Раз, на Ивана Купала, вспоминала мать, встретились они под липками у костела.
— Парень высоченный, красные гусарские штаны на ляжках чуть не лопаются. Красивый ментик с газырями переброшен через плечо. Все девушки на него оглядывались. Увидал он меня да и говорит, гордо так: «Красивую тебя, девица, мать вырастила!» Как сегодня то было… У меня дух занялся и в глазах потемнело — взгляд-то у него, как молния в ясном небе! Ах, задира был… Куда и разум-то мой подевался! Всего год или два, как я со школьной скамьи соскочила. Ну что ж, в мои времена совсем сопливых девчонок замуж отдавали. Шестнадцать мне было, как я с твоим отцом жизнь свою завязала. Тогда он из костела прямиком к нам заявился и бряк отцу: «Отец, я на Маргитке женюсь». — «Хо-хо, тпру, малый, полегче! — ответил отец. — И какой я тебе отец?» А я все слышу, под окном стою. «Не отдам я тебе Маргитку». — «Отдадите», — уперся твой отец. И отдали. — Так кончала мать давнюю свою историю. — Суждено мне было пойти за него. Такой уж человек был: что задумает, от того не откажется. Вспыльчивый, горячий, то как нож вострый, то — хлеб: режь его, как тебе по нраву. Нет, неплохой был человек, не скажу, — вспоминала мать. — Сердце-то доброе… Товарищи да кони — вот и вся его радость. Он конями торговал, о хозяйстве не шибко заботился. «Мокрой курицей» называл меня, бывало, когда я ругала его, что плохой он хозяин, все с товарищами по ярмаркам время убивает. А когда, бывало, помиримся — все «Маргитка» да «Маргитка», только так и звал. Немного мне было радости за твоим отцом. Когда венчалась — глупая была, а в двадцать один год уж овдовела… В четырнадцатом году взяли его на войну. Что он оставил мне? Долги по хозяйству да двоих детей. За стариками ходила до смерти их, сестру твою, Йозефинку мою дорогую, схоронила, тебя учиться отдала — так и ушла моя молодость, как вода в землю.
Неладно жили отец с матерью, и все же Томаш был на стороне покойного отца и краснел за доброго дядю, заслужившего от него сыновнюю любовь. Нелегко было и дяде высказать такую просьбу. Неужели Томашу уговаривать родную мать, чтоб жила с дядей?
Мать кончила доить, передала подойник сыну. Видно, подметила что-то, спросила:
— Ты чего, Томаш?
Тогда только он спохватился, вспомнил, что дядя ждет. Мать обобрала с подола стебельки сена, погладила Полюшу по ноздрям. Томаш сказал:
— Да ничего. Дядя пришли.
Зажгли керосиновую лампу. Дядя ушел, не дождавшись их. Да он и не сумел бы говорить об этом непростом деле при свете лампы. Мать с сыном сели ужинать.
— Мама, когда я уеду — одни вы останетесь, — сказал Томаш.
— Ну и что ж, что одна? Как всегда, — удивилась мать, но удивление ее было чуть-чуть наигранным.
— Может, поедете с нами в город? — спросил он еще для очистки совести.
— Да нет, — задумчиво сказала она.
Томаш слишком легко примирился с этим.
Гимназия, маленькая фабрика ученых людей, давно работала — пятую неделю после каникул. Работала, жужжала на всех этажах, за всеми дверями и окнами единой патриотической молитвой, единым гомоном. Директор Бело Коваль, как говорится, бдительно следил, чтобы ничто не нарушало плавный ход обучения, и часто напоминал учителям об их обязанностях. Томаш Менкина испытал это на себе в первый же день. Он приехал утренним поездом, каким ездили гимназисты из Кисуц. Чемодан оставил на вокзале. Думал — представится директору, подыщет меблированную комнату и только после этого, на следующий день «начнет рубиться» по солдатскому выражению. Но человек предполагает, а вышло-то совсем не так. В первый же день обучающая фабричка втянула его в свои шестерни и порядком перетряхнула. Не успел он толком представиться коллегам, собравшимся в учительской, и поздороваться с Дариной Интрибусовой, с которой познакомился еще летом у директора, когда являлся по назначению, — как уже набросились на него учителя, заменявшие его, пока он воевал, с радостью взвалили на него всю работу.
— Берите классный журнал, пан коллега. А вот и тетради. Сейчас у вас урок родной речи во втором классе… — наперебой говорили ему.
Он совсем потерял голову и все перепутал — от кого что следовало принять, кого слушать! Тогда ему все хорошенько растолковали, положили перед ним расписание. В списке преподавателей показали его фамилию и его цвет. Зеленые полоски в окошечках расписания обозначали, в каком классе и когда у него урок. Томаш Менкина блуждал еще где-то в Польше, за Дунайцем, а в гимназии за ним уже закрепили уроки, классы, обязанности — и там хоть возвращайся учитель с войны, хоть нет, сопротивляйся Польша или капитулируй сразу. Менкина был принят в учительское сословие, стало быть, и крутись — пусть пока что на бумаге — одним из колесиков в плавном беге обучения…
Едва Томаш кое-как навел порядок в собственных мыслях и в ящике стола, переваривая все, что навалили на него коллеги, как звонок призвал его в класс. Учителя поднялись с первым звонком — то ли привыкли, то ли такие уж были дисциплинированные. А он что? Страх объял Томаша. Что скажет он второклассникам? Впервые ведь войдет к ним… Он остановился у окна. В самом деле, что сказать, как начать урок? Но в окне он не нашел никакого ответа, не увидел за ним ничего мудрого. Ну, пока дойдет до своего класса на первом этаже, авось что-нибудь придумает…
В коридоре уже стоял директор.
— Пан коллега, помножьте минуты вашего опоздания на количество учеников в классе, которые ждут вас. — Человек добрый, директор, делая этот выговор, смотрел на него с упреком, но как-то неопределенно, и лишь после этих слов подал руку. — Если вы так будете понимать свой долг по отношению к юношеству, то я уверен, вы будете точны и пунктуальны, — закончил директор, тщательно выговаривая все слоги, будто обращался к тугоухому; руку Томаша он держал в своей чуть влажной руке. — Однако, добро пожаловать с польской войны, коллега! — Лицо директора сейчас же расплылось в доброй улыбке, которая открыла много испорченных зубов. — Вы, конечно, исполняли свой долг, но и мы не бездельничали. Процесс обучения требует…