Слух этот достиг ушей Менкины через Лашута. И мысль о человеке том навсегда запала в его душу. С ним или с таким, как он, и надеялся встретиться Томаш «там» — во Врутках. Ведь если человек родом из Вруток, значит, и сбросили его где-нибудь поблизости, предполагал Томаш. Он не без великодушия уступал неведомому товарищу главную роль в своих героических мечтах. Томаш восхищался им. Неведомый товарищ ничего не говорил, но знал, что надо делать, ведь он был такой сознательный. А так как Томаш понятия не имел, что должен делать лично он, то и представлял, что неведомый товарищ носит обмотанный вокруг тела бикфордов шнур, в карманах — толовые шашки. И в своих ни к чему не обязывающих мечтах Томаш, как подручный, сверлил камень, сверлил фундамент. Он все сверлил, сверлил, пока не подкопался под самый фундамент общества. Товарищ тщательно уложил все шашки. Томаш смотал с него бикфордов шнур. Упросил, чтобы позволил ему, Томашу, поджечь. Все так гнусно, так отвратительно, все надо взорвать! Это было опасно — гигантский взрыв грозит опасностью в огромном радиусе… Взрыв. Под обломками старого общества он нашел смерть. Томаш любил кокетничать со смертью. Но Томаш не совсем умер под обломками, он мог смотреть и видеть. И он с неистовой радостью смотрел, каков стал мир после взрыва. Смотрел он жадно, потому что мир не изменился от того, что он погиб под обломками старого общества…

Директор с его благочестивой трусостью так опротивел Томашу, что он решился уехать «туда», хотя существовал огромный риск, что он, вероятнее всего, не встретит неведомого товарища и будет вынужден отречься от величественной мечты.

Когда он подходил к вокзалу, навстречу ему, подобно прибою, хлынул поток людей. Преодолевая этот поток, Томаш пробился на перрон. Поезд пришел с юга. За вокзалом, на помойке, закричал петух. Томаш почувствовал, что кто-то еще участвует в восприятии зрелища, открывшегося ему. Рядом стоял Лашут. Уже по той причине, что Лашут очутился тут внезапно, словно вырос из-под земли, Томаш невольно заговорил с ним откровеннее обычного. Но сначала они долго стояли молча, не спуская друг с друга глаз.

В эту минуту каждый из них знал, что другой тоже прислушивается. Лашут улавливал последние известия, как антенна. Он постоянно чувствовал исполинскую брешь, которую немцы выдолбили в мире: протекторат, губернаторство… И — пустое пространство Третьей империи. Лашут слушал пустоту с наушниками на ушах. Третья империя — гигантская пустая бочка, отзывающаяся пустотой на всякую мысль. Знать точно, что и другой прислушивается, было довольно, чтобы стать ближе друг другу. Немцы прорвали линию Мажино под Мобежем — это было ясно видно по Лашуту. Один чуял политическую настроенность другого. Опасно было говорить, что думаешь, да и не было смысла думать что-либо, и потому люди, тоскуя и страшась, принюхивались с чуткостью лесного зверя и так узнавали друг друга.

— Что ты тут делаешь? — спросил для виду Лашут.

— В школе у нас покаяние, я взял и ушел, — ответил Томаш. — А ты что?

— Я думаю, — сказал Лашут.

— И это ты на вокзал пришел думать?

— Да, — не известно, что именно, подтвердил Лашут, продолжая свои размышления. Помолчав, он добавил: — Мне пришла в голову идея.

— Тебе тоже пришла идея? — хотел поддразнить его Томаш.

— Пришла, — серьезно повторил Лашут, не заметив насмешки. — Скажи, ты хороший товарищ? — проформы ради спросил он и, не ожидая ответа, продолжал: — Мне нужен хороший священник.

Он так был взволнован, что схватил Томаша, увлек в сторонку, где их никто не мог подслушать.

— Мне нужен хороший священник, — повторил Лашут.

— И я должен тебе его найти?

— Как это я сразу не сообразил, вот досадно.

— Что не сообразил?

— Что ты мне можешь помочь. Томаш, поедем со мной! — попросил Лашут.

— Но куда?

— Туда!

— Туда? — удивился Томаш. — Туда я с тобой не могу.

— Хотел же ты навестить Дарину. Томаш, пожалуйста, поедем. Поедем вместе к Дарининому отцу.

— Да ну тебя, — решительно отказался Томаш. — Я жениться не собираюсь, не думай. Мы с Дариной и не разговариваем.

— Пусть так. Но сейчас ты должен пойти со мной, — неотступно просил Лашут. — Знаешь, я ведь на одну четверть еврей, — вырвалось у него, и он вспыхнул в волнении. — Я еврей на одну четверть. Не прикидывайся, будто ты не знал. У христиан нынче тонкий нюх на еврейскую кровь. Да, именно так: двадцать пять процентов еврейской крови течет в моих жилах! — продекламировал Лашут повышенным тоном, как бы играя роль самого себя. — Но я весь — еврей! — гордо воскликнул он.

Менкина не произнес ни звука. Он сразу объяснил неопределенную, но обессиливающую тоску, которую всегда подозревал в Лашуте, примесью иной крови. Ему было стыдно, но он рад был, что теперь все стало явным.

— Я весь еврей, — с внезапным смирением открывался Лашут, — но не хотел бы быть стопроцентным евреем. Не хочу быть стопроцентным евреем в наше время. Понимаешь, Томаш?

Впервые Томаш понял, что Лашут не на шутку страдает от свойственной времени всеобщности насилия. У него был вид человека недовольного и незначительного — он был уже так прибит к земле, что не считал себя достойным страдать за великое дело. Томаш вдыхал его недовольство, как пары эфира. Так присутствие Лашута замораживало ему мозг.

— Ну скажи, что мне делать? — заговорил Лашут.

— Скажи ты, Франё, что мне делать? — повторил Томаш, обратив вопрос к себе.

— Хочу жениться, — неуверенно предложил решение Лашут. — И буду жить тихо-тихо, как мышь под полом.

— Пожалуй, ничего другого не остается, — наполовину одобрил Томаш.

— Конечно, — мысль эта крепла у Лашута. — Я бы женился, если б… если бы Эдит не была еврейкой. А я — тихо-тихо, как мышь под полом. И женюсь. По-твоему, Томаш, я трус? Трус, что так рассуждаю? — вымогал он ободрение.

— Франё, если ты так рассуждаешь, то ты и впрямь просто невозможный еврей, — слишком даже охотно ободрил его Томаш.

— Я рассуждаю осторожно, а на самом-то деле люблю ее. Томаш, это моя давняя любовь, еще со времен республики. Тогда еврейство никому не претило, — горько говорил он, отвернувшись, потому что не хотел сейчас смотреть в глаза Томашу. — Теперь оно всем претит… А я женюсь на ней. Неудачи не должно быть. И сейчас же. Сейчас же я осуществлю свою гениальную идею. Понимаешь, сейчас же. Хорошо, что ты пришел.

Он ухватил Томаша за плечи, в восторге от своей гениальной мысли. Он был близорук, и ему надо было очень близко придвинуться к лицу Томаша, чтобы увидеть по нему, осуществима ли его гениальная мысль.

— Отец Дарины окрестит Эдит. А почему бы нет? Еще не запретили принимать евреев в лоно христианской церкви, правда? Но это еще не все. Ты скажи, не так ведь уже невозможно, чтобы он выправил ей свидетельство о крещении? И указал, что крещение состоялось в день рождения? И вписал все это задним числом где-нибудь в книге записи окрещенных? Скажи, не так ведь уж это невозможно? Может ведь найтись христианский священник, который выручит еврейку?

— Постой, все это надо как следует обдумать, — осторожно сказал Томаш.

Он принялся хладнокровно взвешивать, можно ли осуществить гениальную идею. Как выглядит точно книга записи окрещенных? Это надо выяснить. Можно ли использовать состав для удаления чернил? Можно, считал Томаш, но со временем он разъест бумагу. Впрочем, всякая бумага портится, как и человеческое тело. Сначала разбирали второстепенные вопросы, чтоб отодвинуть главный — найдется ли священник, который согласится подделать официальные документы ради спасения одного или двух человек. Постепенно им все стало казаться выполнимым.

— Вот видишь, — Лашут испытывал облегчение, — может получиться.

Теперь Томаш подошел к самому щекотливому вопросу. Он спросил холодно, как на допросе:

— Что ты знаешь о Даринином отце?

В это время к перрону подошел поезд, которым они могли доехать до Туран.

— Ничего. Только то, что он священник и, судя по Дарине, хороший человек. Ну, пойдем, Томаш, — потянул он его к поезду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: