— Браво, браво, учитель Менкина!

Наверно, хотел этим привлечь как можно больше зрителей.

Менкина довольно тяжело поднялся с земли. Кровь бежала струйкой со лба и носа.

Однако этот неприятный случай повлек за собой следующий — уже приятный.

Менкина вырвался из круга зевак, торопливо пошел прочь. Куда? — На вокзал, к поезду. Хотелось умчаться отсюда хотя бы с той же скоростью, с какой везли его сюда девять месяцев назад. Одной только скоростью, думалось ему, можно загасить нетерпение. Дарина. Как можно скорее домой. Он высунется из окна, ветер будет хлестать по лицу, а мимо поплывут вольные края. Такое желание несло его — простое, шальное… Но грязный платок, прижатый ко лбу, сейчас же намок кровью. Томаш выбросил его. Кровь стала затекать в глаза. Он вытирал ее ладонями и стряхивал, как если б это был пот. Ссадины на лбу и носу начали болеть. Встречные останавливались, оглядывались. Не хотел он задерживаться из-за такой чепухи, но волей-неволей пришлось поискать места, где бы он мог привести себя в порядок.

Первое, что бросилось ему в глаза и что имело некоторое отношение к медицине, была аптека на Госпитальной улице. Он вошел. Выглядел он, вероятно, страшно, потому что высокий пожилой человек, отпускавший за прилавком лекарства, сейчас же подошел, взял под руку как больного и увел в заднюю комнатку, где пронзительнее пахло лекарствами — по всей видимости, это была лаборатория. Красивая женщина в белом халате растирала что-то в фарфоровой мисочке. Пышные кудри золотых волос падали ей на плечи. Этой женщине и сказал высокий пожилой аптекарь:

— Перевяжите пана.

Менкина, едва коснувшись беглым взглядом женщины, сам стал напускать воду в умывальник. А женщина от удивления схватилась вся, быстро подошла к нему и без слов, без околичностей, очень нежно как-то начала промывать ему ссадины растворами. «Умыться-то я и сам бы мог, — подумал он, — но раз уж меня хочет умыть такая симпатичная особа — с удовольствием. Умывай, умывай, может, красивее стану».

А женщина и впрямь — мягко, ласково, смывала ему кровь с лица. Легкие пальцы неторопливо поглаживали виски его. Томаш опустил свои руки в воду и застыл, зажмурив глаза, да так и стоял, пока она его умывала. Стоял, благодарный, послушно подчинялся каждому ее слову. Она промыла и осушила ему щеки и виски, даже руки вытерла полотенцем. Он все позволял делать с собой и глаз не раскрывал. Сначала усмехался плутовски, но когда и руки ему стали вытирать полотенцем, что-то вдруг накатило на него, волна горячего чувства ослабила его нервы, всколыхнула всю душу, и слезы навернулись на глаза. Теперь он уж из-за слез не поднимал век, думал: «Это в тюрьме так нервы у меня расстроились, чуть что — в слезы».

— Сядьте, — сказала женщина.

Он сел послушно. Ростом высок был — женщине приходилось тянуться, чтоб достать до лба ваткой. Ссадины сильно защипало, но это еще более растрогало его. Женщина стала бинтовать ему голову; сказала тихонько, но с большим чувством:

— Как сильно вы пахнете нафталином — будто вас только что вынули из сундука…

— Вы угадали. Меня только что выпустили из сундука.

— Как, Менкина, вас только теперь выпустили? — еще тише прошептала она. — Только не говорите громко, а то там услышат.

Лицо золотоволосой, мило обрызганное веснушками, как птичье яичко, сразу показалось знакомым. В следующую минуту Менкина узнал ее, на языке вертелось имя, но он нарочно плотнее зажмурился, чтоб не произнести его. Он понял теперь, отчего женщина ухаживает за ним так нежно, даже любовно. Пусть же еще немного продлится это блаженство… В эти минуты совсем зажили у него и тело, и душа. Ему, пришедшему из темного мира насилия, так трудно поверить, что не сон, не сказка — это нежное милосердие.

— Ну вот, я извела на вас весь бинт, — сказала Эдит Солани — конечно же, это была она, — и голова у вас теперь как в чалме, а нос как в футляре.

Наконец-то Менкина открыл глаза, слезы уже высохли, он был уверен, что на ресницах нет больше влаги; поблагодарил:

— Спасибо вам, Эдит, а через вас — всем добрым и честным людям на свете.

— И вы собираетесь так уйти? Погодите! Мне надо поговорить с вами…

Но как, где? Эдит огляделась. Разговаривать тут было не очень удобно, да и Эдит находилась на службе.

— Постойте. Вы первый день на воле… Вот ключи от моей квартиры. — Она опустила их к нему в карман. — Я приду в обеденный перерыв. Вы голодны? Надо вам как следует поесть впервые за такой долгий срок. Чего бы вам хотелось?

— Мне — всего! — ответил Менкина, тем самым невольно принимая приглашение.

И он пошел на улицу Челаковского, весело позвякивая ключами как погремушкой, и разыскал квартиру, руководствуясь описанием Эдит.

А девушка неплохо устроилась, подумал он, войдя и озираясь. И работу нашла подходящую, к тому же не торчит на глазах у людей в своей лаборатории-то. Томаш вольготно раскинулся в кресле. Квартира была пуста.

И то, что он сидел тут в одиночестве и ждал в пустой квартире, было как интимная беседа. Он будто разговаривал с Эдит по душам — да и не мог он не говорить сейчас хоть в мыслях с этой красавицей в белом халате. Вот ведь — два раза всего и виделись, а как близки друг другу. С тех пор, как он видел ее в последний раз — ох, как давно это было, будто прошли не месяцы, а годы! — Эдит пополнела, повзрослела. Зрелость ее несла на себе явственный оттенок печали или покорности судьбе. Такая вот печаль бывает в разгар летнего дня. Снова глубокая благодарность охватила Менкину, когда он вспомнил, как она перевязывала его. Откуда взялась в ней эта способность понимать чужое страдание? — Она сама страдает, ответил себе Томаш, страдает от какой-то изнуряющей печали. Ласковую нежность, с какой она ухаживала за ним, Томаш объяснял себе тем, что Эдит в нем видела узника. Потрогал повязку на голове. Повязка была мягкая, нежная под прикосновением пальцев, но делалась в тысячу раз нежнее, когда он касался ее мыслью. Нежность, легшая ему на лоб в виде толстого слоя бинта, конечно, предназначалась всем узникам.

Ах, Томаш, Томаш, а ты-то сразу вообразил, что это все из личной симпатии… Впрочем, тут не без нее! Что ж такого? Он засмеялся. Знал, что нравится женщинам, и порадовался этому сейчас.

Однако, очутившись в жилище женщины, возбуждавшей в нем любопытство, он не мог усидеть в кресле чинным гостем. Встал, прошелся по комнате, рассмотрел каждую вещичку, открыл дверь, заглянул в кухню, потом отворил другую дверь и увидел спальню. Свистнул от удивления: кровати — парные, а на стене — портрет супружеской пары: Эдит и Лашут.

Наконец-то вы доплыли до счастливой гавани, подумал Томаш. А он-то упрекал себя — зачем назвал Лашута, когда из него тащили имена. Лашута он назвал как свидетеля, который мог подтвердить, что в то воскресенье, когда встречали Эдит, Менкина не нес никаких чемоданов на вокзал. Значит, напрасно упрекал себя. И все же ему было удивительно. Что именно? Да, видно, то, что Франё с Эдит устроились так счастливо. Но почему же удивляется он? Верно, потому, что полагал — хотя он вряд ли раздумывал об этом, — что Франё из осторожности не женится на Эдит, что, следовательно, они не живут вместе. А они-то, видите, поженились, перебрались в Братиславу и так славно устроились…

Вскоре пришла Эдит с набитой сеткой. Выложила перед Томашем богатое угощение.

— Это, Менкина, в честь вашего первого дня на свободе, — сказала она с восхищением. — Нет, нет, пусть этот первый день будет праздником! — воскликнула она, когда он упрекнул ее в расточительности. — Менкина, я рада, я так рада, что могу вместе с вами отпраздновать этот день! И к тому же, — тут лицо ее затуманилось, — я хочу поговорить с вами.

— А я — с вами. Где Франё? — выговорилось у Томаша в ответ.

— Тогда не прикидывайтесь, будто вам хочется поговорить именно со мной! Франё в отъезде — он вечно в дороге, но к вечеру должен вернуться. Ах вечно, вечно он разъезжает! — вздохнула Эдит. — Зарабатывает прилично, но я-то вижу, как эта работа его изнуряет. Все на ноги жалуется. Он ведь разъездной агент издательства — с тех пор, как его выпустили…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: