Семенов последний раз затянулся и хотел уже бросить сигарету, как вдруг услышал:

— Разрешите прикурить.

Он поднял глаза и увидел средних лет мужчину с лицом человека, только что вырвавшегося на свободу.

— Пожалуйста, — сказал Семенов.

— Тоже мучаетесь? — сочувственно произнес мужчина. — Как это люди такую дрянь пишут?

Семенов вздрогнул — он являлся автором пьесы. Это была его шестая пьеса и, как ему казалось, интересно поставленная.

— Вы так считаете? — спросил он.

— Как будто вы иного мнения, — сказал мужчина. — Я б ушел вообще. Жена досматривает. Вы, наверное, тоже супругу в зале бросили?

— Нет, я один, — ответил Семенов.

— Так чего вы торчите?

— Вы считаете, что мне следует уйти? — нерешительно спросил Семенов.

— Я считаю, что такое надо запить, — сказал мужчина, — для восстановления равновесия. Пойдемте по чашечке кофе, а?

Они прошли в буфет.

— Здравствуйте, Федор Аполлинарьевич, — улыбнулась буфетчица.

— Вы, никак, завсегдатай? — удивился мужчина.

— Нет, так, одна знакомая, — ответил Семенов.

— Понятно, — протянул мужчина и взял коньяку.

— Такую муру коньяком заливать надо. И то — «КВ»… Не ниже, никак не ниже. Какое счастье, что мы с вами на свободе. Я вам честно скажу, почему я иногда хожу в театр — чтобы сбежать! И почувствовать себя свободным. Это же страшно представить — тысяча человек сейчас мучаются и потеют.

— Тысяча сто шестнадцать, — поправил Семенов.

Он точно знал количество зрителей, поскольку от этого зависел его заработок.

— Буфетчица сказала? — подмигнул мужчина. — Нет, вы знаете, я бы все-таки хотел взглянуть на автора.

Семенов инстинктивно отвернулся.

— Они что, нас всех за дураков считают?

— Не думаю, — возразил Семенов. — Почему же именно за дураков?

Он никогда не думал о зрителях как о дураках, он вообще, если на то пошло, о них не думал. Он думал о режиссере, о худсовете, о критиках… Но о зрителях…

— А за кого же? — наступал мужчина. — Или за дураков, или за идиотов. Вы вспомните, что происходило на сцене?

— Я помню, — ответил Семенов.

— Надо или не надо выпускать бракованную продукцию?!! Как вы считаете: он нормальный, этот автор?

И мужчина внимательно посмотрел на Семенова.

— Это производственная пьеса, — заметил Семенов.

— Вранье! — вскипел мужчина. — Производство — это люди. А у него пьеса — про станок, а персонажи — суппорт, вал, станина и другие детали, самая живая из которых — задняя бабка…

— Это его шестая пьеса, — сказал Семенов, — она идет во многих театрах.

— Понятно, — сказал мужчина, — вы о нем такого же мнения, как и я. Если не хуже…

Семенов посмотрел в огромное старинное зеркало.

«Что он ко мне пристал? Вполне нормальное лицо. Ну, чуть усталое… Добрые, выразительные глаза… Еще нравлюсь женщинам. Что он от меня хочет?»

— Мне бы все-таки хотелось встретиться с автором, — сказал мужчина, — где-нибудь в темном переулке.

— Зачем? — вздрогнул Семенов.

— Так… — засмеялся мужчина, — руку пожать… Вот на вас, например, приятно смотреть… Добрые, выразительные глаза, приятное лицо… Почему вы не пишите пьес? Мне кажется, что у вас бы получилось.

— Я — химик, — соврал Семенов.

— Ну и что? Бородин тоже был химик. Чехов — врач…

— Боже упаси!.. О чем вы говорите… Не могут же все писать…

— Правильно, правильно, — согласился мужчина. — Сейчас все пишут. А о чем?! Театр — это праздник мысли, а не кладбище, как сегодня… Я помню, как меня мама впервые привела в театр. Это был праздник! Я не спал всю ночь… А потом был и Шиллер, Шекспир, Горький, Чехов… Они волновали меня, очищали, я плакал… «Музыка играет так весело, бодро и хочется жить! О, боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь».

С Семеновым вдруг что-то произошло. Он вскочил, глаза его загорелись, руки вытянулись куда-то вперед.

— «О, милые сестры! — вскричал Семенов. — Жизнь наша еще не кончена. Будем жить!»

Он обнял мужчину за плечи и, стоя посреди пустого буфета, они уже продолжали вместе:

«Музыка играет так весело, так радостно и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!»

Они стояли потрясенные и молчали. Буфетчица вытирала фартуком слезы…

— Как это у вас так пишется, честное слово, — произнесла она, — прямо за сердце хватает… Хототе чешского пива?

— Она думает, что это вы пишете, — сказал мужчина.

— Иногда и я так думаю, — но это ошибка — ответил Семенов. — «Отелло» помните?

— О чем вы говорите?! — ответил мужчина. —

«Я крови проливать ее не стану…
И кожи не коснусь, белей, чем снег…» — включился Семенов.

Они вновь обняли друг друга за плечи:

«… И глаже алебастра. И, однако,
Она умрет, чтоб больше не грешить».

Буфетчица вновь заплакала.

«Задую свет. Сперва свечу задую,
Потом ее…»

Шекспир сменялся Корнелем, Корнель — Ибсеном, Ибсен — Мольером…

Буфетчица, то плача, то смеясь, подносила им все самое дефицитное и, наконец, растрогавшись «Норой» и уже не владея собой, отдала воблу.

Когда они перешли к Лопе де Вега, появились дружинники. В участке Семенов ни за что не хотел показывать документов.

— Я химик, — повторял он, — я химик…

МОЙ СМЕШНОЙ ПАПА

За день до войны папа притащил в дом граммофонную пластинку. Он нес ее, высоко подняв над головой, словно Моисей скрижали своему жестоковыйному народу.

— Сейчас вы услышите что-то особенное, — сказал папа, — что-то волшебное и колдовское. Давайте патефон!

— Какой патефон? — удивилась мама. — Ты забыл, что обменял его на брюки?

— Я?! — вскричал папа. — Зачем?

— Чтоб у тебя, наконец, был костюм! Пиджак есть, теперь вот штаны.

— Какой пиджак? — ответил папа. — Пиджака нет, я обменял его на пластинку.

— Сумасшедший! — сказала мама. — Мы думали, у тебя впервые в жизни будет костюм. Что ты там выменял?

Мама взяла из папиных рук пластинку и на синей этикетке прочла: «Речь Сталина на похоронах Орджоникидзе».

— Ты свихнулся, — констатировала мама, — за такое отдавать последний пиджак!

— Почему нет? — спросил папа. — За речь Орджоникидзе на похоронах Сталина я бы даже отдал костюм, которого у меня нет.

Затем он загадочно улыбнулся:

— Это никакая не речь, это камуфляж! На самом деле там что-то чудесное и магическое. Дай-ка мне брюки!

— Зачем? — спросила мама.

— Все равно костюм не получается. Я их обменяю на патефон. Ты не помнишь, с кем я менялся?

Папа все время что-то менял — папиросы на махорку, портсигар на зажигалку, бритву на кисточку и, естественно, не помнил с кем и когда.

— С Гавриловым, — ответила мама, — из 15-ой.

Папа схватил брюки и побежал в 15-ю квартиру.

Гаврилов пил водку. Патефон играл военные марши.

— Моисеич, — сказал Гаврилов, утирая рукавом слезы, — ты знаешь, что скоро война?

— Знаю, — ответил папа.

— Чего ж не пьешь? — он поднес папе рюмку. — За победу, Моисеич!

— Подожди, — остановил папа, — война еще не началась.

— Начнется — поздно будет, — предупредил Гаврилов, — давай пропьем последние штаны.

— Вот именно, — сказал папа, — я тут как раз принес твои брюки. Ты не мог бы мне отдать мой патефон?

— Передумал? — спросил Гаврилов.

— Да, — сказал папа, — костюм все равно не получается.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: