Он крепко поцеловал папу.
— И моторчик там тоже, — добавил он.
— И моторчик?!
— Спер, — мягко сказал Гаврилов, — у секретаря, от самогонного аппарата. Война кончилась, — все надо переть!
Он обнял папу, и на глазах его выступили слезы.
— Бывай! — сказал он и поплелся по февральскому снегу, в куцем ватнике, двух парах спадающих штанов, неловко опираясь на папин костыль…
Возвращались мы из эвакуации в товарном вагоне, где на нарах валялось человек сто. Поезд тащился, останавливаясь на каждой станции и полустанке. Иногда к нам подсаживали крупный рогатый скот — были коровы, овцы, где-то на Урале с нами дня два ехал печальный верблюд.
У папы было сильное желание прослушать пластинку еще в пути, но только он ее ставил — поезд трогался и вагон подбрасывало на рельсах. И папа тут же пластинку снимал.
Когда б папа ни ставил пластинку — поезд двигался. Папа даже начал использовать это для ускорения возврата в Ленинград. Если поезд долго стоял и не трогался, стоило папе водрузить пластинку на диск — колеса тут же начинали вертеться.
Где-то в Западной Сибири к нам подсел однорукий. Это был странный тип — днем он произносил длинные речи о величии сынов Израиля, ночью — вовсю поносил жидов.
— Луна, — пояснял он, — влияние луны…
Почему луна влияла только на него — осталось загадкой.
С некоторых пор он начал с подозрением присматриваться к папе. Надо сказать, что папа не расставался с пластинкой день и ночь, нося ее на груди и нежно прижимая. Что еврей может круглые сутки таскать на груди, все время прижимая — конечно деньги! Так думал однорукий. Однажды ночью он подкрался к папе и выхватил желанное сокровище. Увидев, что это пластинка, он был так возмущен, что тут же хотел разбить ее. Папа еле откупился единственной бутылкой водки, которую мы везли, чтоб отметить наше возвращение.
После месяца пути мы, наконец, добрались до Ленинграда.
Первым из вагона выпрыгнул папа с патефоном на руках. Затем я с пластинкой под ватным пальто. Все вещи мы оставили в камере хранения и поехали домой, на открытом 34-м трамвае. Была дикая стужа. Снег заметало на площадку.
Мы доехали до нашего дома, поднялись по замерзшей лестнице и вошли в квартиру. Окоченевшими руками папа открыл двери нашей комнаты и в холодной комнате с заиндевевшими окнами завел патефон.
— Друзья мои, — говорил папа, дуя на посиневшие ладони, — сейчас вы услышите такое, вы перенесетесь в такой чарующий и волшебный мир… Левушка, давай пластинку!
Стоя в ушанке и в рукавицах, я достал из под своего ватного пальто заветную пластинку и от дверей побежал к папе, держа ее на Вытянутых руках. В середине комнаты я споткнулся об заиндевевший шкаф, рухнул на мерзлый пол, пластинка вылетела и разлетелась на мелкие кусочки.
Папа долго молчал, потом, наконец, произнес:
— Разбилась наша мечта.
Я сидел в холодной комнате на папиных коленях и плакал.
Так кончилась наша эвакуация.
Много лет спустя, когда папа мой был уже стар, я спросил его:
— Папа, а что там было на той пластинке?
— Если б я знал, — с грустной улыбкой ответил он. — Мечта… Если мечта сбывается — какая же это мечта? Хорошо, что ты тогда ее кокнул.
ХАНУКА
Дед мой, безо всяких на то оснований, считал себя потомком Маккавеев.
На вопрос бабушки: «Кого именно?», он неизменно отвечал: «Иегуды». Возможно, потому, что Иегуда очистил Храм и зажег чудодейственное масло, которое вместо одного дня горело восемь.
— Интересно, — спрашивала бабушка, — как это потомок Маккавеев попал в Белоруссию?!
— Так же, как и потомок пророчицы Деборы, — спокойно говорил дед.
— А это еще кто? — удивлялась бабушка
— Ты, — невозмутимо отвечал дед.
Бабушка пожимала плечами.
— В прошлом году, — улыбалась она, — я была потомком Эсфири.
— Эстер, — говорил дед, — а кто, по-твоему, Эсфирь? Потомок Деборы…
Бабушка соглашалась.
— Хорошо, — кивала она, — но как все эти потомки попали в Мозырь?
— Из Иерушалаима, — не задумываясь, отвечал дед, — проделать такой путь, чтоб из Святого города попасть в какую-то дыру!!! Мои предки жили на Храмовой горе, под Богом. А сейчас мы живем под комиссаром. Пусть отсохнет моя правая рука, если забуду тебя, Иерушалаим, — клялся он.
Потомок Маккавеев торговал лесом и свозил его вниз по Припяти. У него было восемь барж — одна красивее другой. Революция отобрала у него все: лес, баржи… Оставила только Припять. Днем и ночью он ходил вдоль реки, смотрел на свои баржи и сжимал кулаки.
Бабушка тащила его домой.
— Соломон, — говорила она, — они не наши. Пойдем, Соломон.
Он упирался и гневно кричал:
— Экспроприация! — кричал он. — Экспроприация! Гановем!!! Раньше это называлось разбой, грабеж. Теперь — экспроприация!!!
Последнее время он ничего не произносил, кроме этого слова. Наконец, он слег.
Дед был невероятно силен: мог вырвать молодой дуб с корнем, вытащить баржу на берег, переплыть зимой Припять. И вдруг лег на пол и разбросал руки.
— Что с тобой, Соломон? — причитала над ним бабушка.
Дед молчал и смотрел на низкий потолок.
Наконец, он ответил.
— У меня экспроприация, — сказал он.
Бабушка решила, что дед свихнулся. Вызвали доктора Гриневича. Он долго слушал деда, прикладывал ухо к груди, выстукивал, наконец, развел руками:
— Экспроприация, — сказал он.
— Что я и говорил, — произнес дед.
— Что это за болезнь?! — вскричала бабушка. — Новые времена — новые болезни! Чума, холера, экспроприация!
— Еврейская болезнь, — подтвердил доктор, — половина евреев нашего города болеет сегодня экспроприацией. В тяжелой форме. Просто эпидемия экспроприации, — вздохнул он, — и нет никакого лекарства против нее. Медицина еще не придумала. Медицина бессильна. Медицина не может.
— А кто может? — спросила бабушка.
— Не будем об этом говорить, Эстер, — доктор приподнял очки. — Не будем заниматься контрреволюцией.
— Что же делать, доктор? — спросила бабушка.
— Пить, — ответил Гриневич, — графин водки до обеда. Это было хорошим средством от эксплуатации, почему это не поможет от экспроприации?..
Дед поднялся с пола.
— Житель Храмовой горы пить не будет! — твердо сказал он и пошел к двери.
— Ты куда, Соломон? — спросила бабушка.
— Я потомок Маккавеев, Эстер! — сказал дед и вышел.
— Он пошел к Иоселе, — покачала головой бабушка.
Иоселе был маленький еврей с большим маузером на правом боку. Когда-то он был городским сумасшедшим, его так и называли: «Иоселе дер Мишугене». Затем он примкнул к большевикам, разорялся на каждом углу, бегал с красным флагом и после революции стал городским головой.
Он теперь сидел в большом кабинете, в кожаной куртке, перетянутой портупеей.
Когда дед вошел, бывший мишуге перебирал бумаги.
— Ты разве умеешь читать по-русски? — спросил дед. — Ты же кончил хедер!
— Прекрати эти речи, Соломон, — сказал Иоселе и потрогал маузер.
— Иоселе, — проговорил дед, — что ты с нами такое вытворяешь?! Я ж тебя носил вот на этих руках, Иоселе.
Дед протянул свои мощные руки и приподнял Иоселе.
— Вот так!
— Поставь меня на место, Соломон! — приказал Иоселе с рук. — Я не киндер, я — председатель, и меня зовут Василий Михайлович.
— Твоего папу звали Мендель, — сказал дед.
— До революции, — поправил Иоселе.
— До революции, — вздохнул дед, — до революции ты писал на мои колени, а теперь ты писаешь на мою седую голову. Отдай мои баржи, Иоселе. Зачем они вам? Зачем такой замечательной новой власти старые баржи?
— Сергей Иванович… — начал Иоселе.
— Меня зовут Соломон, — ответил дед, — я ношу имя, которое мне дал отец. До революции и после! Отдай мои баржи, Иоселе.
— Ты заработал их на поте трудящихся, Соломон, — ответил тот.
— Они пропитаны моим потом, — ответил дед, — я их заработал вот этими руками и этой копф. Весь город знает, что это за копф! Спроси своего отца — эта копф помогла ему построить его текстильную фабрику.