Они вышли из дому, и тут дед похолодел — Марио повел его в противоположную сторону. Он ожидал всего, но только не этого. От неожиданности дед даже остановился.

— Avanti! — приказал Марио, — avanti…

— Сеньор итальянец, — сказал дедушка, — возможно вам не известно, но у нас не принято расстреливать в той стороне. Между прочим, у нас есть для этого специально отведенное место… Недалеко… И если пан сеньор разрешит, он его с удовольствием туда отведет…

— Mille grazie! — вскричал Марио. — Grazie per il consiglio!

В ту сторону?!! А ему удобнее в другую!!! Казарма там! И там скоро начинается репетиция хора полка, а он — запевала, и бегать туда и обратно он не намерен, и, вообще, он боится простудить связки…

— Мишуге, — сказал дед. Он мог ожидать такое от немца, но от итальянца, к тому же у которого такой чудесный голос?! Тем более, что это его последняя просьба… Кто не выполняет последнюю просьбу?! Только что немец!!! Но итальянец?..

Дед попал в самое сердце. Марио не любил немцев. У него были на то свои причины.

— Bene, — сказал итальянец, — веди, presto, presto…

И дед повел. Он уже верил в дуб, почти как в Бога. Всю дорогу итальянец пел… Как-то перед войной сын Шлойме, который учился в Одессе на капитана, привез пластинку Карузо, и все местечко слушало ее. Сейчас деду казалось, что это поет сам Карузо…

Дед шел и думал, что война — это, конечно, большая глупость, самая большая глупость из всех, которых так много на этой земле. И если бы не она, то вот этим макаронником мог бы восхищаться весь мир, а не он один, да еще по дороге к дубу…

Они подошли. Марио перестал петь и вскинул карабин — он уже опаздывал на репетицию. Он никак не мог прицелиться — солнце било ему прямо в глаза.

— Prego, — сказал итальянец, — встань-ка с другой стороны. Piu presto.

Но тут дед заупрямился. Он не хотел с другой стороны, — когда солнце бьет в глаза, слишком хочется жить.

Он категорически отказывался становиться против солнца, а Марио ни за что не хотел против солнца стрелять… Он что-то долго кричал, потом скинул карабин, схватил деда и пытался водрузить его на место — уже начиналась репетиция — но дед упирался и возвращался назад. Так повторялось несколько раз, пока не завязалась драка.

Как это получилось — сейчас уже не объяснить, да и сам дед этого помнит, но в конце концов Марио оказался под дубом на месте деда, дед на месте Марио, причем с карабином в руках.

Тут итальянец стал махать руками, плакать, кричать mamma mia и наконец, встал на колени…

Пришла пора растеряться деду — перед ним никто никогда на колени не становился — кто это перед евреем становится на колени…

— Шрай ныт, — сказал дедушка итальянцу, повернулся и пошел к местечку.

— Vi prego! — крикнул итальянец. — Aspettate!

Он встал с коленей и бросился за дедушкой. Он стал объяснять ему, что если тот уйдет с винтовкой, а он вернется без винтовки, то его итальянца, расстреляют, потому что иногда, конечно, можно возвращаться без оружия, но уж, конечно, не с расстрела, а если ему дед сейчас отдаст винтовку, то он скажет, что дед расстрелян, а дед сейчас пойдет куда угодно, и всем будет хорошо.

— Надо, чтобы всем было хорошо, — кричал Марио, — а дед хочет, чтобы только ему.

— Ша, — сказал дед, — шрай ныт!

Он разрядил карабин, бросил его и пошел прочь.

С того дня деда больше никто и никогда не вел к дубу… Он ходил к нему сам, каждую субботу, садился, смотрел на солнце, слушал, как стрекочут кузнечики, что-то вспоминал, и, когда на небе появлялась луна, шел к дому.

Под дубом его и похоронили.

Жители Мястковки и Городковки обнесли дуб оградой и к ней прибили дощечку. На ней было написано: «Под этим дубом, который посадил Петр Первый, Екатерина Вторая и Ицхак, лежит Мойше».

МАРАН ИЗ ЛЕНИНГРАДА

Где-то в начале пятидесятых годов гражданка Красная вступила в единоборство с товарищем Сталиным.

Товарищ Сталин об этом не знал.

Гражданка была из тех русских людей, которые любили евреев, даже носатых, даже работавших в торговле, даже с дачами.

Сама Красная жила в полуподвале с видом на ноги проходящих. Даже справедливое осуждение еврея — ведь случается и такое — вызывало в сердце гражданки Красной глубокое возмущение. Она считала, что после того, что произошло, судить евреев вообще нельзя. Ни за что! Они настрадались навсегда.

Генералиссимус придерживался другого мнения.

Красная хотела выделить евреев в касту неприкасаемых — она плохо разбиралась в этнических проблемах индийского общества — она была паспортисткой — и неприкосновенные были для нее святыми. Любой еврей был для нее святой. Даже с дачей…

Гражданка Красная была последовательницей дочери фараона Марнепта Второго. Купаясь в Ниле в древние времена, дочь нашла в корзине, в тростнике, младенца Моисея — и спасла еврейский народ.

Красная была дочерью пастуха, никогда не видела Нила, купалась в общественной бане в Щербаковском переулке, ела капусту с картошкой в мундире — и спасала евреев.

Паспортистка Красная спасала еврейский народ от генералиссимуса Сталина.

В последний год своей жизни генералиссимус, будучи выдающимся специалистом в национальном вопросе, задумал решить еврейский вопрос — в Сибири началось широкое строительство бараков, и не в чем стало перевозить скот — все вагоны были отобраны для транспортировки евреев, что вызвало очередную волну антисемитизма.

— Опять все евреям, — говорила на коммунальной кухне необъятная Настя.

Коммунальные кухни великого города были недовольны евреями.

Короче, генералиссимус решил уничтожить еврейский народ, паспортистка — спасти…

Мне исполнилось шестнадцать лет. Я должен был получить паспорт. Первым пунктом в паспорте была фамилия, пятым — национальность. Я был евреем.

Гражданка Красная решила записать меня русским.

Это был ее метод.

Во время блокады в разоренной квартире профессора Лурье она нашла изодранную книгу с вырванными страницами. Она читала эту книгу по ночам, и горькие слезы лились в полуподвале — книга была про испанских евреев, про их изгнание. Из этой книги гражданка Красная извлекла одно — чтобы спастись, еврею надо было сменить религию. Стать мараном.

Паспортистка Красная не могла менять религию — трудно менять то, что было отменено. Она меняла национальность и пекла «маранов». По Куйбышевскому району Ленинграда бегало уже семь свежеиспеченных маранов-евреев, записанных русским, узбеком, украинцем, казахом и даже чехословаком.

Она не знала, что нет такой нации — она знала, что чехословаков сегодня не убивают…

День, когда она создавала нового марана, был для нее праздником. Она надевала лучшее платье — трофейный костюмчик из Эберсвальде, оренбургский платок, янтарные бусы и душилась самыми популярными в те годы духами «Красная Москва».

Когда сослуживцы интересовались, что это сегодня за праздник, она скромно отвечала: «День рождения». Чей — она не уточняла…

Ничего этого я не знал. Я шел за паспортом по набережной Фонтанки. Был ноябрь, падал мокрый снег, кони на Аничковом мосту погрустнели. Люди скользили и падали, из булочной несло хлебом, инвалид просил на пиво.

Я шел за паспортом, легко и беззаботно, ничуть не задумываясь, надо ли становиться гражданином этой страны, нужна ли она еврею и нужны ли евреи ей.

Я был в возрасте, когда думы светлы, как тополь в сентябре… В конторе было натоплено, на полу таял нанесенный валенками снег, пахло сосисками.

Я вошел в комнату — за столом сидела огромная женщина в оренбургском платке, с янтарным ожерельем вокруг крупной шеи, волосы ее были русые, зачесанные назад, в клубок.

Запах «Красной Москвы» кружил голову.

Она сурово посмотрела на меня.

— Почему ты так долго не приходил за паспортом?

— Было много уроков, — соврал я.

— Держи, — она протянула мне зеленую книжицу. Оттуда глядела моя фотография, изуродованная фотографом. Но вздрогнул я не от этого — в графе национальность стояло «русский».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: