— Простите, — сказал я, — я — еврей.

— Иди, иди, — подтолкнула она, — у меня много работы.

— Я еврей, — повторил я, — а здесь написано «русский». Вы ошиблись.

— Я лучше знаю, кто ты, — ответила она и открыла дверь, — следущий!

Я захлопнул двери:

— Исправьте, — сказал я. — Пока вы не исправите — я не уйду!

Я сел. Она тоже. Мы смотрели друг на друга.

— Ну какой ты еврей, — наконец произнесла она, — языка своего ты не знаешь, истории не знаешь, религии не нюхал — одно слово, что еврей. Вот скажи, к примеру, кто такие мараны?

Я не знал.

— А хочешь записаться евреем, — сказала она, — держи паспорт и давай к дому!

Я сидел, не вставая.

— Тебе хочется в Сибирь, — сказала она, — с твоими легкими?

— Исправьте, — повторил я, — мне надо готовить математику.

— Чтобы считать вагоны?!

— Какие вагоны? — не понял я.

— Которые вас уже ждут! Или ты о них ничего не слышал?

Я слышал об этих вагонах, они должны были отвезти нас в снега, в мороз…

— Я не запишусь русским, — ответил я.

— Почему? Ты их не любишь?

— Я их люблю, — ответил я.

— Чего ж ты упрямишься?

— Я — еврей, — повторил я.

— Козел ты, — сказала она, — не хочешь русским — могу записать татарином, грузином. Грузины — чудесная нация, не антисемиты. Никогда не преследовали евреев. Поют «Сулико».

Она затянула.

— Запишите меня евреем, — повторил я.

Она встала.

— Разговор окончен, — она хлопнула ящиком стола, — евреем я тебя не запишу.

— Вы антисемитка? — спросил я.

Она дала мне легкую затрещину:

— Паспорт берешь, козел?

— Нет, — я покачал головой.

— Тогда давай его сюда, — она взяла паспорт и спрятала его в стол, — скажи, чтоб зашли родители…

Когда я вышел из конторы, было уже темно — были почти самые короткие дни — валил снег, забивал глаза, буксовали троллейбусы… До сих пор я не понимаю, почему я хотел записаться евреем. Моим язы-ком был русский, героями — русские — Наташа, Онегин, Пугачев, никакой другой литературы, кроме русской, я не знал и не обожал. Я спорил по-русски, плакал по-русски и по-русски признавался в любви. Я любил русских девочек, русские песни и русский мат. Ничего еврейского я не знал. Я не знал ничего о красавице Эстер, о прекрасной Юдифи, я не знал, что есть герои-евреи, что были братья Маккавеи и сын звезды — Бар-Кохба, и восстание в гетто Варшавы. Слово Иордан ничего не вызывало во мне. Мне нравилось, когда говорили, что я вылитый русский, что у меня глаза Есенина, что у меня широкая русская душа — потому что какой ширины еврейская душа — я не знал.

Дружил я с русскими, вместе с ними бегал по крышам, играл в деньги и был чрезвычайно горд, когда Колюня, вор районного значения, — мне сказал:

— Я тебе, как русскому, признаюсь — мы вчера столовку ограбили…

Я не хотел знать, кто я! Не хотел слышать! Имя Абрам вызывало хохот, Сарра — стыд, и я гордился своим прямым носом, именем Петр и чистым произношением буквы «р»…

И хотел записаться евреем!!!

Это было чистое упрямство, голое упрямство горного козла…

— Вы так думаете, — сказал мне много лет спустя рабби Гершель из Цфата, — это Тора, Тора вас вела.

— Я не знал Торы, рабби.

— Вы ошибаетесь, друг мой. Вы ее прекрасно знали.

— Рабби, — поклялся я, — за всю свою жизнь я не прочел и строчки Торы.

— А чем вы занимались до рождения?

— До рождения, ребе?!!

Гершель покачал головой. Он был красив. Предки его писали «Каббалу».

— Зародыш, — сказал ребе, — в чреве матери напоминает книгу, прекрасную книгу. Он ест, что ест его мать, пьет, что пьет его мать. Над его головой свет, он смотрит и видит весь мир. Нет более счастливых дней для человека, чем дни в чреве матери его — он изучает Тору. И когда он готов покинуть чрево — является Ангел, ударяет его и заставляет забыть Тору, всю Тору. Что, по-вашему, означает эта выемка? — и дотронулся до ложбинки на верхней губе, — что, по-вашему, это означает? Это знак, друг мой, знак, оставленный ангелом…

Солнце садилось, и Гершель пошел в синагогу…

Но тогда я этого не знал, ничего не знал, я еще не вкусил от древа познания — я был счастливым человеком. И упрямым. Не знаю, всосал ли я с молоком матери Тору, но упрямство — наверняка.

…Дома была мама. Она пекла пирожки с капустой. По случаю паспорта. Она пекла и что-то напевала.

— Ну, где наш новый паспорт? — спросила она.

— В ЖАКТе, — ответил я.

— Как это?!

— Я не взял его. Меня там записали русским.

— Ну и что? Это же счастье! — вскричала мама, — надо было хватать и бежать!

— Я не возьму его, — повторил я.

Моя умная мама все поняла. Она села на табурет и положила руки на колени. Пирожки подгорали на черной сковороде.

— В этой стране, — сказала мама, — можно прожить без мяса, без ванны, без воздуха, но не без паспорта. Прошу тебя — не разрывай мое сердце, пойди за ним.

— Нет, — ответил я, — я останусь дома и буду есть пирожки.

— Благодари Бога, что тебя записали русским, — сказала она.

— Почему, мама?

— Почему? Да потому, что, если б твой папа был русским, он бы не торчал на вонючем заводе. Он бы, с его головой, был бы профессором, директором или членом-корреспондентом! Если б твой папа не был евреем — он бы был академиком, с его головой, его портрет висел бы на Невском, он бы был в энциклопедии, твой папа, с его головой.

— Я не хочу в энциклопедию, — сказал я.

— Я вижу, — сказала мама, — ты хочешь в Сибирь. Ты хочешь, чтоб тебе всю жизнь совали палки в колеса! Куда ты уедешь на таком велосипеде? Посмотри, куда приехали мы — комната у туалета, окно на свалку, папа, пропахший гудроном. Ты хочешь туда же?!

Я намазал булку маслом, посыпал сверху сахарком и начал жевать.

— Возьми Шапиро, — продолжала мама, — двое детей! Беллочка записана белорусской, Абраша — хохлом! У Рабиновичей все дети казахи. Альперовичи — латыши. Мулька Шмек, сын раввина — калмык. И все довольны, все были согласны! Почему ты упираешься?!

— Не знаю, — ответил я.

— Подумай, — сказала мама, — ты сможешь поступить в университет. На филологический. На философский. В Институт Международных отношений. Будешь послом. В Индии, в Малайе. Я знаю? Станешь русским дипломатом!

— Я хочу быть дипломатом-евреем, — ответил я.

Мама тяжело вздохнула.

— Почему люди хотят совместить несовместимое, — произнесла она. Легкий дымок тянулся от пирожков…

Потом пришел папа. Он снял потертое кожаное пальто.

— Он не хочет становиться русским, — выпалила мама.

Папа сел на диван и закурил свой «Беломор».

— Ты слышишь, он хочет быть евреем.

Мороз затягивал окно. Папа курил и слушал рассказ мамы. Он улыбнулся, папа. Я тогда не понимал, чему он улыбался, мой папа, который мог быть в энциклопедии.

— Чему ты улыбаешся, хохэм? — спросила мама.

— Я делаю то, что пока не запрещено, — ответил он.

Мама махнула рукой и пошла подогревать вчерашний борщ.

— Я не настаиваю, чтобы ты записался русским, — сказал папа, — или узбеком, или калмыком. Потому что я не уверен, что если все евреи запишутся калмыками — не начнут преследовать калмыков. Я просто размышляю. Я просто думаю, что если б твоя мама не была еврейкой, она б не преподавала идиотам черчение, а с ее головой стала бы Софьей Ковалевской, или мадам Кюри, или Голдой Меир, с ее головой. Но я тебе ничего не говорю, ничего. Я тебе не говорю, что мой родной брат — армянин, а сестричка — литовка, и если б наши родители это узнали — они б умерли вторично… Потом папа достал новую папиросу, долго чиркал спичкой, обжег палец и задымил.

— Ты знаешь, почему Бог не пустил Моисея в Ханаан? — спросил он.

— Нет, — сказал я, — не знаю.

— Потому что Моисей, великий Моисей, однажды, в своей юности, не признался, что он еврей.

Вошла мама с горячей кастрюлей.

— Чему ты учишь ребенка? — сказала она, — вечно болтаешь глупости! Ешь борщ! — Затем она повернулась ко мне, — а ты, завтра, с утра, пойдешь и заберешь паспорт. Я прошу тебя, будь русским, мне будет легче.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: