Доктор приставил трубку к груди больного:
— Дышите!
Дьюар послушно потянул носом. Пахло подснежниками.
— Не дышите!
Селестен упорно смотрел на часы. И что он в них такого нашёл! Мужчине вдруг показалось, что юноша просто-напросто не хочет смотреть на него, избегает это делать и поэтому-то смотрит на стену так прилежно, точно ученик, который боится навлечь гнев учителя тем, что посмотрит куда-нибудь в сторону от предмета изучения… Длинная и занудная мысль, повергшая больного в смущение, близкое к отчаянью.
Вся эта докторская «процедура» заняла не больше четверти часа, но Дьюару показалось, что длилась она целую вечность. Как же он обрадовался, когда врач наконец-то собрал всё своё снаряжение и выдал что-то про необходимость свежего воздуха и витаминов.
Селестен повернулся в их сторону и кивнул доктору:
— Я за этим непременно прослежу.
Но он по-прежнему даже и полвзгляда не бросил на Алена. Тот почувствовал себя так, словно ему не хватает воздуха. Какая-то стена сама воздвиглась и их разделила. Может, это из-за вчерашнего разговора?
Селестен тем временем проводил доктора, закрыл за ним дверь спальни и, ещё не оборачиваясь от двери, негромко сказал с непередаваемым оттенком презрения в голосе:
— Как же вы отвратительно себя вели, господин Дьюар!
Это «господин Дьюар» задело сильнее, чем тон и смысл.
— Что? — Он даже привстал насколько мог.
Селестен медленно развернулся и так же медленно прошёл к окну:
— Да, отвратительно. Настолько отвратительно, что я и высказать не могу.
Он всё смотрел в сторону.
— Почему вы не смотрите на меня?
Труавиль повернулся и пригвоздил мужчину взглядом. Этот взгляд был настолько тяжёл, что Алену показалось, точно на него с размаху бросили что-то свинцовое.
— Вам легче от этого взгляда? — насмешливо спросил Селестен, скрестив руки на груди и уже не отводя от него глаз. — Легче?
— Я бы так не сказал. — Ален сам отвёл взгляд, поскольку тяжело было отчего-то смотреть в эти бездонные омуты, искры в которых пронзали как стрелы. — Отчего вы такой, Селестен?
— И вы ещё спрашиваете? — Труавиль вскинул голову, и золото солнца заиграло в его кудрях, но глаза остались тёмными. — Сегодня утром с мадам Кристи вы были до омерзения грубы. И это отвратительно, поскольку это было абсолютно беспричинно. И не нужно на меня так смотреть! Мне не нужно ничего объяснять. Со мною вы тоже были грубы, но я вам это прощаю. Я вас раздражаю, ведь так?
Ален сделал над собой усилие и снова посмотрел в этот взгляд — взгляд совести.
— Я и вправду был груб, — сказал он наконец. — Когда будете уходить, позовите её, я хочу извиниться. И вы меня извините… Я веду себя как… Просто я ненавижу докторов. Но это, конечно же, не повод срываться на всех подряд. Простите.
Он ожидал чего угодно, но не улыбки. А Селестен неожиданно улыбнулся:
— Поздравляю, вы делаете успехи. Похоже, вы поняли, наконец, что хорошо, а что плохо. Забудем эту маленькую неприятность, Ален. Но впредь запомните: подобные поступки отвратительны.
— Я и сам знаю. — Дьюар покраснел и опустил глаза. — Обещаю…
— Не обещайте. Обещания дают лишь для того, чтобы их нарушить, либо чтобы отвязаться. —Труавиль мягко сверкнул глазами и широко распахнул окно. — Слышали, что сказал доктор? Вам нужен свежий воздух.
Пахло уже совсем по-весеннему. Алену опять стало тоскливо, но Селестен перехватил это чувство и направил его в нужное русло. Он подошёл к лежащему, вынул из внутреннего кармана сюртука небольшой флакон и подал его Дьюару:
— Вот, кстати, как я и обещал. Одеколон, который вы просили.
— Спасибо! — Ален благодарно сжал его руки.
Юноша отчего-то покраснел и поспешил вернуться к фортепьяно:
— Не стоит. Сыграть вам?
— Конечно! — воскликнул Ален с облегчением, чувствуя, что рифы и мели, кажется, миновали.
Музыкант открыл крышку и заметил:
— А между прочим, зря вы отказались от завтрака. Он сегодня замечательный!
Ален виновато опустил глаза, вертя в пальцах флакон:
— Какой же я мерзавец… со стыда сгореть!
Селестен отрицательно покачал головой, ни слова не сказав, но возле губ его появилась суровая складка, какие часто можно видеть на ликах средневековых святых. В ней можно было отыскать что угодно, любой смысл. Ален увидел в ней прежнюю вчерашнюю тоску по чему-то далёкому, по чему-то в прошлом.
Соната была прекрасна, но не принесла Селестену облегчения. Алену тоже. Труавиль казался молчаливее обычного.
Выждав, когда юноша закончит играть, Дьюар робко предложил:
— Давайте поговорим, Селестен?
Юноша, казалось, был рад такому повороту дел. Он с видимым облегчением отодвинулся от инструмента и произнёс:
— С удовольствием. О чём на этот раз?
— О стихах.
— О стихах? — Похоже, музыкант был удивлён.
— Да… Вы любите стихи?
— Стихи? — Селестен задумчиво облокотился о край фортепьяно. — Да… стихи — это прекрасно.
— Я тут… написал кое-что. И мне это кажется странным, — сбивчиво заговорил Дьюар.
— Отчего? — Юноша улыбнулся. — Наверное, каждый человек в своей жизни хотя бы раз да писал стихи. Это значит, что в человеке есть что-то светлое… хорошее…
— А вы тоже писали? — полюбопытствовал мужчина.
Труавиль после молчания продекламировал:
— Ради свободы я на всё Готов, пусть всё мне потерять Здесь суждено, но стану я Тем, кем хочу, а не кем должен.
— Чудесно! — воскликнул Дьюар.
Селестен слегка улыбнулся:
— Если честно, то это не я сочинил. Один мой дру… знакомый, — отчего-то с усилием проговорил он. — Смешно, правда? Сам я никогда не сочинял стихов. Никогда.
Ален возразил:
— Вы так молоды, у вас ещё всё впереди. Вы же сами сказали, Селестен, что каждый человек в своей жизни это писал или ещё напишет?
— Ах, был бы я человеком! — воскликнул с какой-то непонятной тоской Труавиль, но тут же осёкся, увидев растерянное выражение лица Дьюара, и поспешил предупредить грядущие вопросы: — Полагают, что стихи пишут, когда влюблены. Но вряд ли, — мрачно продолжил он, — это когда-нибудь со мной случится. Я люблю поэзию, но я чужд ей, а может, она мне.
— Вы говорите так, точно живёте последний день! — заметил Дьюар. — То говорите, что не молоды. То заявляете, что вы не человек. Я что-то не очень понимаю…
— И не пытайтесь, — с лёгкой ноткой предупреждения перебил его юноша. — Я иногда говорю странные вещи, которые стоит пропускать мимо ушей. И вы это заметили… Никто не знает, сколько дней ему ещё отпущено прожить. Наверное, прекрасно знать, что когда-нибудь последний день наступит. Интересно, как себя чувствовал Агасфер? Осознания небытия в бытие. — Селестен широко раскрытыми глазами смотрел куда-то поверх мужчины.
Ален опять подметил в Селестене то, что он словно бы вспоминал что-то, а не рассуждал, но вслух сказал:
— Хорошо бы себя чувствовал, это уж точно: вечная жизнь — огромное преимущество перед остальными…
— Вы не понимаете, что вы говорите, — голос юноши сорвался на шёпот. — Вы не знаете, как это ужасно! Вечность — это значит выпасть из времени. Стоять вне времени в том измерении, где время играет определяющую роль. Это одиночество. Нет друзей, нет даже врагов… Враги наверху, так называемые друзья внизу. Но все там, где времени нет. А ты стоишь между: вниз не хочешь, а вверх уже не можешь. Стараешься вымолить прощение, но Небо глухо. Такое предательство вряд ли можно простить… О Господи! — Лицо его вдруг стало белым как мел, а в глазах промелькнул ужас осознания того, что он только что сказал.
— Вы это так сказали, Селестен, — рассмеялся Дьюар, — словно вы сами этот Агасфер и есть!
Музыкант словно очнулся от своего оцепенения и тоже рассмеялся, но несколько натянуто:
— Вот так всегда! Начали с поэзии, а закончили неизвестно чем. Извините меня.
— Просто вы в одном, точнее за одним, видите другое.
— К несчастью, слишком многое, — кивнул Селестен. — Но давайте-ка вернёмся к поэзии… Что вы там написали?