— Вы в первый раз летите на Гавайи? — поинтересовался японец.

— Второй, — ответил Гривс.

— И я второй, — сказал японец. — Правда, тогда я летел на военном самолете. Это было двадцать пять лет назад.

Гривс вздрогнул:

— Пирл-Харбор?

— Да, Пирл-Харбор, — кивнул японец. — Я очень сожалею, но так оно было.

Его тон показался Гривсу оскорбительным. «Он-то сожалеет, но какое дело до его сожаления тем парням, которые погибли. Сожалением их не воскресить. Их нет, а японец сидит себе в первом классе и попивает свое саке».

Когда Гривс служил в оккупационных войсках в Берлине, он просто диву давался при разговорах с немцами: буквально все они тоже сожалели. Чуть ли не все они, оказывается, были антифашистами в душе. А что было бы, если бы немцы и японцы выиграли войну? Интересно, сожалели бы они тогда или нет? А я еще пил его саке, черт бы его побрал! Если я его спрошу, что он чувствовал при Пирл-Харборе, он, конечно, ответит что-нибудь вроде: «Я был солдатом. Приказ есть приказ». Но Гривс все-таки спросил.

— Что я тогда чувствовал? Собственное величие, — грустно улыбнулся японец. — Пожалуй, самое опасное, когда люди начинают преисполняться чувством собственного величия. Это всегда означает, что они на ложном пути, а иногда и на преступном.

— А сейчас в Японии нет микробов этой болезни? — закинул удочку Гривс.

— Где их нет? — вздохнул японец. — Разве их нет в Америке? Они есть не только в каждой стране, но и в каждом человеке. Все дело в степени развития микробов. Нужна постоянная профилактика. Деятельность нашего комитета посвящена именно этому.

«Проклятый английский, — подумал японец. — Я не могу пробиться сквозь слова и в глазах этого человека, наверно, выгляжу сухарем».

— Какого комитета? — хмуро спросил Гривс, раздраженный обстоятельностью рассуждений японца.

Но японец как будто не замечал раздраженности Гривса.

— Я один из членов Японского комитета мира. Сейчас я лечу в Пирл-Харбор, чтобы произнести речь по случаю годовщины…

«Какие это все деревянные слова! Но, может быть, по-японски я тоже так говорю и только не замечаю?»

— Перед войной тоже было много болтовни о дружбе между народами. Однако война все-таки случилась. Неужели вы думаете, что так называемая борьба за мир чему-то помогает? — нападал Гривс.

— Я не идеализирую наших усилий, — сказал японец. — Но надо что-то делать. Мы стараемся…

«Постоянные речи сделали из меня ходячую газету, а газеты сегодня никого не убеждают…»

— Вы стараетесь, но кто-то старается сильнее, — желчно заметил Гривс. — Война — это большой бизнес. Но, как я наблюдаю, для некоторых людей борьба за мир тоже своего рода бизнес. Во время войны вы ведь не боролись за мир, это было куда более опасно…

К огорчению Гривса, японец, кажется, не обиделся и промолчал.

Стюардесса поставила на столики пластмассовые подносы с обедом.

— К сожалению, я почти ничего не могу есть из этого, — сказал японец, поковыряв вилкой пищу. — Тюрьма подарила мне на память язву.

«Ага, он был осужден как военный преступник. А теперь стал борцом за мир», — злорадно подумал Гривс, стараясь позвучней жевать бифштекс, чтобы японцу стало завидно.

— Я был в бригаде камикадзе, и вместе с несколькими товарищами мы отказались выполнить приказ, — продолжал японец.

— Жизнь показалась вам дороже славы? — подколол его Гривс.

— Не совсем так. Просто мы перестали чувствовать свое величие. Мы поняли, что война бессмысленна. Нас не расстреляли. Нас хотели наказать общественным позором.

«Я совсем не знаю его, а словно бы оправдываюсь перед ним. Для него я человек, который бомбил Пирл-Харбор, и только. Я же не могу сделать так, чтобы он увидел ту улицу, по которой нас когда-то вели…»

…Трое бывших камикадзе шли посередине улицы, оставляя босыми ногами вмятины на плавящемся от жары асфальте.

Мокрые гимнастерки с содранными погонами прилипли к их телам. Пот градом катился по лицам, но его невозможно было стереть: в руки вцепились наручники.

На груди у каждого висел лист фанеры с иероглифом трусости.

— Тру-сы! Тру-сы! — надрывалась толпа, похожая на одну разинутую, брызгающую слюной глотку, пытаясь прорвать цепь еле сдерживающих напор полицейских в рубашках с темными от пота подмышками.

— Пустите меня! Я вырежу им это слово на спинах! — визжал какой-то очумевший старик, размахивая вытащенной из нафталина самурайской саблей.

Молодящаяся дама в ярком не по возрасту кимоно, у которой по лицу, жирному от выступившего крема, ручьями стекали румяна, проскользнула под сцепленными руками полицейских и подбежала к летчикам. Она сняла гэта с ноги и стала бить каблуком тогда еще совсем юного Кимуру, вобравшего голову в плечи. Удовлетворенно глядя на достойные действия патриотки, с витрины галантерейного магазина улыбался император.

Даму еле оттащили, а Кимура разрыдался.

— Может быть, мы действительно трусы, Макота-сан? — спросил он, захлебываясь слезами, у самого старшего из летчиков, презрительно глядевшего на взбесившуюся толпу.

— Нет, — ответил Макота. — Это они трусы.

Со всех сторон в предателей родины летели гнилые бананы, камни, бутылки. Какой-то особенно усердствующий патриот перегнулся через руки полицейских и, собрав всю слюну, с восторженной ненавистью харкнул в лицо Макоте. Макота сделал непроизвольное движение, пытаясь выдрать руки из наручников, чтобы стереть плевок. Жирный плевок повис на щеке, медленно сползая вместе с потом. Макота нагнул голову вбок, стараясь достать щекой плечо, но подбородок уперся в лист фанеры с иероглифом трусости. Толпа радостно гоготала.

И вдруг раздался хриплый возглас:

— Пропустите инвалида Цусимы!

— Пропустите инвалида Цусимы, пропустите! — подхватили в толпе. — Он им покажет!

Полицейские расступились, пропуская махонького, тощего старика на костылях, в кожаном фартуке сапожника и с молотком, засунутым за фартук.

— Дай им костылем, старик! — завизжали в толпе. Старик подковылял к Макоте и вынул молоток из-за фартука.

— Нет, он молотком — это покрепче. Правильно, старик! Дай ему по глазам! — неистовствовали в толпе.

Желваки резко обозначились на скулах Макоты. Гордо вскинув подбородок, Макота закрыл глаза.

Но старик неожиданно сунул молоток в карман. Узловатыми кривыми пальцами он развязал тесемки на своем фартуке, снял его и вытер изнанкой фартука лицо Макоты.

Кимура подумал, что люди сейчас разорвут старика, но толпа застыла и онемела.

А старик надел снова фартук, завязал тесемки, сунул на прежнее место молоток и заковылял, опираясь на костыли, назад. Толпа безмолвно расступилась перед ним, и он растворился в ней…

Но об этом японец ничего не сказал Гривсу. Японец ограничился лишь упоминанием, что был в тюрьме.

«Кто его знает, может быть, он врет, — подумал Гривс. — И, кроме того, он все-таки бомбил Пирл-Харбор…»

…Гривс шел с девушкой по ночному пляжу мимо пустых шезлонгов.

Девушка сняла туфли, и серебряная цепочка на щиколотке то ныряла в песок, то выныривала из него, поблескивая в лунном свете. Рядом вздыхал и ворочался океан, пересыпанный звездами. Вдали, как хрустальный башмачок, медленно плыл крошечный светящийся пароход.

— Я никогда не плавала на пароходах, — сказала девушка. — Я жила в деревне и плавала только на лодках.

— А я служу на «Аризоне», — сказал Гривс. — И еще я рисую.

— Я рисовала только прутиком на песке, — улыбнулась девушка, и ее зубы так и плеснули белизной.

— А что ты рисовала? — спросил Гривс.

— Я рисовала солнце и молилась ему, когда рыбаки были в море. Но однажды случился большой ураган, и мой отец утонул.

— А как ты попала в Гонолулу? — спросил Гривс.

— Моя мать осталась с пятью дочерьми. Я была самая старшая. Надо было зарабатывать, — тихо ответила девушка.

Гривс ее больше ни о чем не спрашивал. Какое, собственно говоря, имел право спрашивать он, никогда не знавший нужды! Конечно, его отец постоянно сетовал на денежные неприятности, но холодильник был всегда полон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: