Своеобразным хронологическим завершением «путинского цикла» нулевых я полагаю книгу Пелевина «Ананасная вода для прекрасной дамы», ее часть первую — «Боги и механизмы».
Три цитаты, довольно безжалостные, как и весь поздний Пелевин — жестокий аналитик-препаратор отечественной действительности сразу в нескольких ее измерениях и кругах:
«В общем, заглянуть в темную душу генерала Шмыги я даже не пытался — хотя подозреваю, что там меня встретило бы близкое жестяное дно, покрытое военным камуфляжем „под бездну“».
«Мне страшно было глядеть в оловянные глаза Шмыги, потому что его голова казалась мне дымящейся гранатой, из которой кто-то выдернул чеку».
«…Шмыга распорядился принести в тесную комнатку еще два стула.
— Ну что, мужики, — сказал он, когда мы сели. — Споем. И сразу же затянул любимую песню разведчиков:
— С чего-о начинается Ро-оодина…»
Как сказал один мой знакомый политик, 2010 год помимо прочего был интересен тем, что запел Владимир Владимирович Путин. А Дмитрий Быков, эдак походя, предсказал явление нового тенора:
«Представьте, что на одной концертной площадке в России поет чудесно воскресший Карузо, а на другой — Владимир Владимирович Путин, и угадайте, где будет лом».
И еще один важный аспект, проистекающий из древнего правила «Короля играет свита». Тут больше всего повезло бойцам идеологического фронта — полнокровными литературными персонажами сделались Василий Якеменко, Александр Дугин и, естественно, упомянутый Владислав Сурков. Благодаря прежде всего писателям Виктору Пелевину и Захару Прилепину (Юлию Латынину больше интересуют почти не идентифицируемые с прототипами экономические вице-премьеры-коррупционеры, а Проханов конструирует президентское окружение, заглядывая в зеркало и прежние свои романы).
Владислав Сурков («…молодой темноволосый мужчина в сером костюме от Zegna с галстуком неброского, но такого элегантного оттенка, что если у Лены оставались какие-то сомнения в серьезности происходящего, они отпали раз и навсегда») и Вася Якеменко («идеолог в каске и плащпалатке») появляются в книге Пелевина «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана», повесть (?) «Зал поющих кариатид», Александр Дугин («философ-визионер Дупин») — в повести «Некромент». Там же упоминаются «политтехнолог Гетман и многоцелевой мыслитель Гойда Орестович Пушистый».
Книге «П5» вообще не слишком повезло в читательском и критическом восприятии — она и впрямь слабее многих других пелевинских текстов; видимо, кабальное обязательство «Эксмо» «ни года без книжки» далеко не всегда совпадает с пелевинскими свободными импульсами-радикалами.
Был у меня в пролетарскую мою юность старший товарищ Толян. Я был молодым рабочим, а он старым, золотые руки, со всеми вытекающими последствиями — каждое утро страдал тяжелым похмельем. Однажды, в очередной трудный его час, на промышленном чердаке в вентиляционных нычках и паутине мы с ним нашли «флакон» — невесть кем и, главное, когда забытую полбутылки водки, незакрытую. Напиток был изрядно выдохшимся. «Ну как?» — спросил я Толяна, брезгливо обнюхавшего и отпившего. Ответа пришлось ждать. «Похмелиться этим, ничего, можно», — без энтузиазма признал он.
Книгой «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» пристало похмеляться пелевинским преданным поклонникам (получилось П5 — и я так могу). Во всех пяти вещах беспредельна атмосфера тяжелого уныния — того, которое в православии считается серьезным грехом да и в буддизме не приветствуется. Это вовсе не та пронзительная нота печали — пряной, городской, горькой и светлой, — характерная для раннего Пелевина (об этом хорошо писал Дмитрий Быков) и всего нашего общего детства. Печаль выветрило из нынешней отечественной действительности с ее прикладной метафизикой и двойным дном, в которое периодически бьются снизу. Отсюда — неровность «нулевого» Пелевина: невероятно тонким, как острие нефтяной иглы, оказалось само пространство анализа. Потому именно уныние с его вечными признаками: духотой и теснотой вязкого, неприятного сна. Вот ведь поразительно: сюжеты разворачиваются в широких пространствах, будь то подземный развлекательно-деловой центр, московские улицы, восточный дворец, а ощущение тесноты всё болезненней.
Присутствует фирменный набор афоризмов и приколов, опять на уровне, превышающем камеди-клабовский, но не прежний пелевинский. По аналогичной категории проходят и наши персонажи. Это объекты беглой сатирической зарисовки, которых различаешь благодаря авторской интонации: Пелевин о Суркове — сатирически уважительно, о Якеменко — сатирически-уничижительно, о Дугине-Дупине — сатирически-репортажно, если допустить, будто репортер пишет в стенгазеты иных миров и пространств.
Пелевина, по аналогии с Хлебниковым, уместно назвать Колумбом новых литературных материков — он открывает доселе недоступные словесности явления и героев, а исследование этой феноменологии оставляет другим.
Например, Захару Прилепину, чей последний роман «Черная обезьяна» — сильный, неровный и многоплановый — содержит не слишком топографически конкретизированный кремлевский сюжет и образ идеолога Велимира Шарова, с которым автор-герой впервые пересеклись в школьные годы, а окружающие полагают их родственниками. (Отмечу, что и в тусовке многие болтают о родстве либо свойстве Суркова и Прилепина.).
В основе «ЧО» заложена прозрачная и даже навязчивая метафора о «недоростках» — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Вот эта амбивалентность и двойственность образа Шарова — от создателя новых «югендов» и «эскадронов смерти» до литератора-ботаника — ключевой момент для писателя — со «своим Сурковым» (ху из мистер…) он так и не может разобраться до конца, дать портрет в определенной цветовой гамме, стилистика петляет, взгляд расфокусируется.
Вообще для этого романа характерна то предельно четкая, то размытая оптика дурного сна, отражение происходящего вокруг во внутреннем раздрае героя. Когда феномен «недоростков» приводит автора в Кремль к Шарову, читатель с облегчением угадывает «наших», «мгеровцев» и пр. (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; Селигер то есть). Но и здесь — всё та же двойственность и контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» — заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина; дорожную карту его вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И снова не возьмусь судить — насколько принципиальна для Прилепина в этой амбивалентности идея оправдания Суркова как единственного глубоко литературного человека в верхней российской власти, или мысль о возращении русского литературоцентризма, бессмысленного и беспощадного, на самые высокие этажи…
Возвращаясь к образу президента литературной эпохи околонулевых, констатируем: несмотря на количество громких писательских имен, отметившихся в теме, равно как и высокое качество сочинений — убедительного образа и типажа, на уровне метатекста, создать так и не удалось. Всё как-то сползает к этому самому околонолю, даже математически — когда обличения режима уничтожаются эдакой прикладной теодицеей, а освобождение от чекизма тонет в стихии облатнения. Впрочем, это точный конспект эпохи и состояния умов, а никак не вина писателей.
«То ли техосмотр для педофилов, то ль кастрация за казино».
Дмитрий Быков в свое время определил адекватность Путина широким россиянским массам и, как следствие, его популярность, в том числе электоральную. Пустота Путина, заметил Быков, очень точно резонирует с внутренней пустотой каждого из нас. Образуется пустотный хор, при котором солист не нужен, а то и вовсе противопоказан. Остается свой, особый Путин. Однако фиксируя практически тотальное и в чем-то даже загадочное отсутствие Дмитрия Медведева в современной российской словесности, мы вынуждены признать: путинская пустота имеет свои особые приметы, краски и даже перспективы.