Для меня животные были настоящим народом, хотя я видела их только на картинках. Я знала, что они на самом деле живут в лесах, пьют воду из озер и рек и охотятся. Меня совсем не пугал их образ жизни. Мой дух не был захвачен детскими страхами, я не знала других детей и взрослых, а в книжках, которые мне давали родители, если лиса бежала за зайцем или лев за ланью, то только за тем, чтобы съесть, и я считала это совершенно естественным. Курица с цыплятами искала зернышки, собака спала со своими щенками, а я – с мамой. Я была таким же животным. В моей голове никак не укладывалось понятие «дикие звери». Я скорее думала, что люди были «злыми и дикими немцами». Они воевали – значит, с ними нужно сражаться, им нужно сопротивляться. С животными таких проблем не было, наоборот, в моей любимой игре они были в моем лагере.

Я была вынуждена расти в изоляции, потому что мой папа был немецким евреем, а мама – еврейкой с русскими корнями, и в начале погромов в Германии они сбежали в Бельгию. Теперь эта страна была оккупирована Германией, поэтому они должны были прятаться. Если мое предположение верно (а ничего другого я придумать не могу), то Жиль принадлежал к организации, занимавшейся поддержкой таких, как мы. Папа рассказал мне историю о маленькой девочке по имени Рашель, которая совершила большую глупость. Она сказала кому-то (кажется, бакалейщику):

– Меня больше не зовут так, как папу… меня зовут…

Конец я не помню, должно быть, там была фамилия Дюпон или Дюран, в любом случае девочку с родителями забрала полиция, и, очевидно, папа хотел, чтобы я поняла: не надо говорить о своих родителях. После этой истории мама сообщила мне новое правило. Меня звали Мишке, без фамилии (так что сейчас мне неизвестно ничего о моих родителях, кроме их имен). Новое правило было таким: если за мной придет кто-то, кроме папы, и скажет: «Ты Мишке? Пойдем со мной!», я должна ответить «да» и, не сопротивляясь, идти с этим человеком.

– Ты все поняла? Тебя зовут Мишке, и ты должна слушаться. Не волнуйся, скорее всего, ничего не случится, ну, только если папа будет опаздывать. Ты хорошо поняла? Скажи мне, что ты поняла. Это очень важно, Мишке. Повтори!

Мне пришлось несколько раз повторить, что я все поняла, и даже пообещать, что я буду слушаться (чтобы сделать им приятное), но я так и не уяснила смысл это?о правила. Этот «кто-то» должен будет отвести меня к маме, и, возможно, это никогда не произойдет… С другой стороны, если бы кто-нибудь зачем-то спросил, как меня зовут, я все равно ответила бы «Мишке», а это было похоже на обычные уменьшительные имена в Брюсселе – там говорили Дэниске, Пиерретке – и в любом случае происходило от бельгийского французского, а других языков я не знала и не понимала. Папа одинаково свободно говорил на немецком и французском, в отличие от мамы: у нее был легко уловимый акцент. Должно быть, именно поэтому она постоянно сидела дома со мной.

Я никогда не забуду тот день, когда я ушла от мамы в эту проклятую школу, еще не зная, что больше никогда ее не увижу. Тогда бы я еще дольше смотрела на нее и вдыхала аромат ее волос. Но если бы я знала, меня бы потребовалось отрывать от мамы по кусочкам. Ее лицо со временем стерлось из памяти, остались лишь длинные волосы, которые она иногда собирала в пучок, мягкий голос, светлое платье, забытая песенка – я не смогу ее даже напеть – и несколько русских слов, которым она ласково меня учила. Я никогда не узнаю, что сделали с мамиными волосами там, куда ее увели. Я хотела остаться, жить или пропасть с ней. Она хотела меня спасти, я не хотела спасаться.

Перед тем как отпустить мою руку, папа сказал, что вернется за мной. На перемене я сидела под мои деревом, разглядывала дома за школой, представляла, что мама где-то там и смотрит на меня. Потом я в одиночестве сидела на ступенях под козырьком. Обычно меня сопровождала учительница, передавала папе, он брал меня за руку и вел домой. Но на этот раз со мной нет учительницы – наверное, она не думала, что папа задержится. Время идет, я смотрю на улицу, двери школы закрыты, и чтобы было не так скучно ждать, я придумываю игру. Я закрою глаза, досчитаю до пятнадцати, и папа придет. Если его не будет, я начну снова и снова… Я все еще считаю, когда кто-то говорит мне:

– Ты Мишке? Пойдем со мной. Сначала я удивляюсь, потом вспоминаю про мамины указания. Она велела мне слушаться, и я буду слушаться. Я не видела, как подошла эта женщина, наверное потому, что считала. Она была приземистой, старой, с немного грубым голосом, одета в черное пальто, голова повязана платком того же цвета. Она берет меня за руку: «Пойдем».

Я иду за ней на автомате, мы доходим до угла улицы, где жили мои родители, и внезапно там раздается шум, крики, откуда-то появляются грузовики, много людей. Мне кажется, что они дерутся или одни бьют других.

Дама заставляет меня быстро пройти мимо них: «Не смотри, Мишке…» Она тянула меня за руку и повторяла: «Не смотри, Мишке». Каждый раз, когда она произносит мое имя, я думаю о маме, я верю, что эта женщина отведет меня к ней и что я найду своих родителей.

Теперь я не знаю, где мы идем. Вдалеке – остановка трамвая, мы ждем совсем немного, женщина молчит, мы заходим в желтый вагон. Мужчина с огромной сумкой продает билеты и время от времени кричит на французском и на фламандском: «Все взяли билеты? Alleman bediend?» Женщина платит, сажает меня к себе на колени и просит вести себя тихо, но я шепотом спрашиваю:

– Куда мы едем?

– Помолчи. Увидишь.

И мы поехали дальше, а я смотрела на незнакомые улицы за окном. Я впервые сидела в этом маленьком трамвае, а раньше я только разглядывала рельсы по дороге в школу. Женщина в черном не говорит мне ни слова, чтобы объяснить или успокоить. Она зажата – в вагоне немецкие солдаты, вероятно такие же пассажиры, как мы, они ни с кем не говорят. Я смотрю на машины, на людей, которые идут по улице, на все, что мне раньше не удавалось увидеть. Наконец путешествие, показавшееся мне очень долгим, завершается, и кондуктор объявляет: «Конечная». На трамвае номер 56, который в то время ходил в направлении Шербика, мы доехали до площади Мэрии, как я выяснила гораздо позже. Для меня это место словно другой мир. Женщина ведет меня по аллее вдоль парка, потом по одной улочке, затем через проулок, который выводит нас к церкви. После этого мы идем по другой тоскливой темной улице. Женщина движется очень быстро, и временами ноги у меня начинают заплетаться, но мысль о том, что скоро я увижу маму, придает мне сил, и я ускоряю шаг.

Дома здесь низкие и узкие. Мы проходим мимо длинной серой стены (наверное, это завод), и женщина останавливается перед одним из этих маленьких домиков и за руку ведет меня внутрь. Я прекрасно помню, что там было две ступеньки – по ним надо было подняться на лестничную площадку и ждать, а пять или шесть вели в комнату наверху. Окно было на уровне улицы, по которой мы шли. Еще там была столовая, а сразу за ней – кухня. Я вижу два шкафа, стол и аккуратно расставленные стулья, а вдалеке – большую кухонную плиту. Остальные комнаты должны находиться на втором этаже, в конце коридора – лестница, на стенах висит одежда, а на полу в ряд стоит обувь. Рядом – два кресла.

Все вокруг чистое, ровное, величественное и холодное, совсем как большая женщина, которая появляется перед нами. Стриженые волосы удивительного светло-сиреневого цвета стянуты на затылке. Она открывает маленький рот с золотыми зубами. Ее лицо, одновременно строгое и глупое, пугает меня. Женщина сухо спрашивает:

– Все устроено?

– Да.

Дама в черном вытаскивает из сумки сверток и протягивает его женщине с сиреневыми волосами, а та пересчитывает содержимое. Я вижу деньги. Она указывает мне на кресло:

– Посиди там.

Я думаю о том, что я здесь делаю и, главное, где моя мама. Кресло очень красивое, не лохматое и распоротое, как то, в котором сидела и шила мама. Дама в черном уходит, не сказав ни слова, только оглядывается на меня перед выходом и бросает:

– Удачи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: