К концу жизни, как говорят, Сети настолько ощутил себя богом, что абсолютно отгородился от окружающих, а так как главной формой его самоутверждения была смерть подданных, хватило ему разума заболеть манией преследования и первым делом распорядиться убрать все зеркала, так как в них ему мерещились во всех углах души мертвых, жаждущих его прикончить, и со свойственной всем великим убийцам нелогичностью он доверился одному из своих сыновей, очень уж на него похожему, а тот, вероятно, его и прикончил. Вот к этому сыну, достойному папаши, но еще более коварному, предстояло Моисею идти от имени другой непомерной силы, ужас приближения которой испытал праотец его Авраам, был пленен ею, пытался бежать от нее, и теперь Моисей предощущал свой поход к фараону равнозначным жертвоприношению Авраамом сына, но овна взамен себя не видел.
Успокаивало ли то, что Моисей в отличие от Авраама был подвержен временами неотступным, назойливым размышлениям об этой силе и потому подобен человеку, приучившему себя постепенно дозами лекарства к этой силе и не потерявшему себя при первой встрече с ней, с Ним?
Можно ли было ему не очутиться у тернового куста, на пути Его?
Он сказал: «Я знаю, ты много думал обо Мне».
И это была правда.
В те ночи перед походом к фараону, погружаясь в короткий, не приносящий облегчения сон, Моисей внезапно ощущал пережитую им бездыханность в воронке смерча, в самом его кратере, за миг до этого, казалось, и вовсе не существовавшего.
Как же это он, случайный, косноязычный, вспыльчивый до того, что, одним движением убив человека, лишил свою жизнь смысла и мечтал завершить ее в одиночестве пустыни, оказался избранным Им?
Или все это не случайно?
Ведь чувства, вспыхнувшие тогда в Моисее, когда он увидел издевательства над евреем, были теми же, что и у Него в отношении всего народа.
Ворочаясь с боку на бок в одинокой своей постели, сжатый этими покосившимися, отягченными гнилью стенами, он внутренне восставал против собственного малодушия. Ведь понимал, что после всего пережитого в пустыне возврата обратно нет.И это чувство невозвратности было подобно чувству после убийства египтянина. Не вернуться в прежнее безмятежно чистое состояние.
Собираясь на встречу с фараоном, Моисей ощущал, что по собственной воле вступает – и не на миг – в ту самую узкую, стискивающую насмерть воронку смерча, и это было – до потери дыхания – несовместимо с теми пусть редкими, но заполняющими целиком всю жизнь минутами, когда эта сила открывала Моисею Моисея и он потрясенно, стараясь сдержать распирающую его радость, переживал открытость этой силы как собственное существование, бытие этой силы – как личную свою судьбу.
Именно открытость раз и навсегда потрясла его, ведь он думал, что это – тайна.
Эта сила ему позволила быть, прикоснуться душой к истокам, из которых бьют живые воды бытия, как прикасаются губами к холодным, вливающим в тебя ту самую силу жизни водам источника в пустыне.
И потому было ему невыносимо от мысли, такой страшной, такой примитивной: от фараона можно ждать только смерти, ибо – Моисей это хорошо знал – в скудости каждодневной жизни торжествует самое простое и ожидаемое.
И вот миг – и втянула, понесла их, вдвоем с братом, в удушающую свою глубь воронка, и вначале путь этот – к дворцу ли, к Нилу, к питомнику крокодилов, в момент когда те, давясь, пожирают мясо, являя наглядный пример ожидающей их участи, – был беспамятен и лунатически точен, ибо внутренняя сосредоточенность была направлена на ожидание лица фараона, этой сгустившейся формы обычной плоти, весьма ущербной, но по стечению опять же самых простых земных обстоятельств сосредоточившей в себе устрашающую силу.
В непрекращающемся внутреннем напряжении, порой как бы теряя ось собственного существования, Моисей думал: не эгоизм ли это – не подобен ли он в своем упорном стремлении вывести народ фараону, который упорствует в нежелании его отпустить? Поступил бы ли он по-другому на месте фараона? Разве им, Моисеем, не руководит страх не подчиниться Ему, как фараоном руководит страх выказать свою слабость – наследственный страх фараонов династии?
Но разве Моисей боится Его, разве давно и навечно не пленен его, Моисея, дух невероятной по величию мыслью о том, что Сотворение мира равнозначно свободе человеческой души? Речь ведь о рабстве, вспоминает, придя в себя, Моисей эту невероятную, гибельную по унижению и издевательству силу, проникающую во все изгибы живого мира, предназначенного для иной цели.
Никогда ранее не было в нем такого напряжения мысли, как в это мучительное время пути к фараону, в конце которого с помощью брата он должен вновь прокричать как повторяющееся заклинание: «Так говорит Господь Бог евреев: отпусти народ мой…»
И затем добавить об очередной напасти, дремлющей в какой-либо щели пространства с постоянной готовностью мгновенного и страшного пробуждения, ощущая это пространство как чрево стихий, всегда готовое разродиться очередным наваждением.
Это пространство может пронзить внезапный инстинкт абсолютной ненасытности, пробуждающий прожорливость, которая в свою очередь рождает мириады тварей, единственный смысл существования которых – в пожирании.
Кровь? Та же вода, текущая энергией жизни в жилах пространства, но в ней растворена иная энергия – жизни животной. Потому вызывающе ярка и, вытекая из жил, вызывает мгновенно чувство смерти, пришедшей по твою душу.
Жабы? Еще одна, омерзительная, но все же – забавапространства: каждая капля воды может обернуться жабьими глазами, каждый комок грязи – разверзнуться скользко квакающей, жадной жабьей пастью.
Пространство всегда таит в себе неотступную ненависть к населяющим его, постоянно суетящимся существам, плоть которых столь слаба и податлива по сравнению с их непомерной гордыней и требованиями, и, когда эта ненависть развязывается, она выпрастывает из чрева стихий мириады вшей, мух, мошек, вгрызается в плоть язвами и нарывами.
И Моисей, внезапно осознавший себя рупором этих стихий, вопреки собственному, достаточно кроткому характеру и неодолимой тяге к высоким материям знает: остановиться уже нельзя, кары должны следовать одна за другой, и страшно, до удушья, не хватает времени –того, бесконечного, из пустыни – сосредоточиться, обдумать, короче – жить, а не суетиться.
Но уже никогда не вернуться к той жизни, ибо слишком несоразмернытребования Его с силами и свободой воли человеческой, даже его, Моисея.
Моисею казалось недостойным вести игру с фараоном на уровне магов и чародеев, но Он его обязывает, и Моисей уже втянут в игру.
Моисей знает, что никогда, с момента сотворения человека и после смерти его, Моисея, Он не причащал и не причастит душу человеческую к тайнам всех своих стихий, где так невероятно сливается низшее с высшим, никогда так долго и вплотную не будет пребывать рядом с земным существом, как в эти тяжкие дни пребывает рядом с Моисеем, но все же порой Он выматывает душу, подобно въедающемуся в печенки соседу.
В первые дни Моисея все время удивляло, что он еще жив. Когда же фараон в первый раз сам посылает за ними, Моисей внезапно, потрясенно, ощутимо понимает: пространство, которое сделало его своим рупором, неизмеримо мощнее всесильного повелителя, внезапно осознавшего, что небо, земля и то, что их связывает и разъединяет, принадлежат не ему.
Такое осознание дается нелегко и той и другой стороне, и неизвестно, кто более охвачен страхом, евреи в низине, попрятавшиеся в свои хибары, несмотря на щедро светящее им солнце, или подданные Кемет, вкупе со своим повелителем уже третий день живущие на ощупь в густой тьме, которую не в силах разогнать никакие светильники и факелы.
И все же, первый раз за все эти дни, Моисей как бы разрешает себе подумать: если затея эта не провалится, то она обозначит нечто величайшее, с которым не сравнится никакая стихия, выпроставшаяся из чрева пространства.
Не наводнение, не землетрясение.