Тут уж я должен был действовать как педагог, остановил игру, да она и сама расстроилась, и велел Волкову извиниться. Он уходил, не отвечая. «Волков!» — крикнул я и пошел за ним, он уходил, я ускорил шаг. «Волк! Волк!» — заорали ребята, и он, не оборачиваясь, понял, побежал. И тут я побежал тоже.

Мы бежали вдоль берега очень медленно, устали после игры и трудно было бежать по гальке. Вдруг не догоню, думал я, вот будет кино, и еще мне казалось, что где-то я уже это видел: физрук бежит за мальчишкой. Можно сказать, я и побежал-то потому, что был физрук, вот если бы я в этот момент был «русовед», я бы, конечно, ни за что не побежал. И когда я понял, что глупо бежать, остановиться уже нельзя было — скажут, не догнал.

Мы бежали долго, и когда мне начало казаться, что я вот-вот остановлюсь, выдохнусь, он перешел на шаг. Некоторое время мы шли рядом, ничего не говоря, не могли говорить.

— Я просто не хотел бежать, — сказал он, — а то бы вы нипочем не догнали.

Я все еще дышал. «Очень может быть, — подумал я. — Очень может быть».

— Извинись перед Цымбалом, — приказал я, отдышавшись.

— Не буду я, — сказал он.

— Извинишься.

Он вдруг всхлипнул.

— А Цымбалу я еще морду начищу, обязательно.

Бесполезно было настаивать, и виноват-то был я, — я это понимал, а он, может, не понимал, но мне казалось, чувствовал.

— Только попробуй, — сказал я.

— А что вы со мной сделаете?

— Сделаю!

— К Николай Петровичу сведете?

— Ни к какому Николаю Петровичу я тебя не поведу, я и сам с тобой справлюсь, — пообещал я.

— А что вы со мной сделаете? — настаивал он.

«А в самом деле, что я с ним сделаю?» — подумал я.

— Ну, вот что, Волков, — сказал я, — мне это надоело. Давай договоримся: в лагере никаких морд. Вернетесь в поселок — пожалуйста, чисть, сколько хочешь.

— И начищу, — мрачно подтвердил он.

— Правильно. Как только вельбот подойдет к тому берегу, сразу бросайся и чисть.

— Я тогда забуду, — догадался он.

— А я напомню.

Он засмеялся, так смешно показалось ему, что я напомню. Мы уже испытывали друг к другу нечто вроде симпатии.

— И вы забудете, — совсем развеселился он.

— Я запишу.

Я достал полевой дневник, подаренный мне Ивановым.

— Вот смотри, — сказал я. — «12.8. Напомнить Волкову, чтобы начистил Цымбалу морду, как вернемся в поселок». Договорились?

— Договорились, — сказал он.

Быстро отходишь с ними, я еще в школе заметил. Разозлишься иногда, думаешь: да пропади ты пропадом, возиться с тобой. Не хочешь учиться, не надо, а потом он что-то тебе ответил или вопрос задал, и ты оттаял, и снова надеешься на него, тянешь…

А Щеголев наш совсем заважничал с тех пор, как на открытии сошло все хорошо. Он больше не бегал по лагерю — все уже прибил, — зато теперь он повадился говорить речи. Два раза в день на линейке, утром и вечером. Для этого он изготовил специально два лозунга, прибил их справа и слева от трибуны, и содержание этих лозунгов являлось всякий раз его основными тезисами.

— Вот, — говорил он (жест вправо), — «Готовься к жизни трудовой: учись, изобретай и строй». Всегда перед вами, вот (жест влево): «Родина наша, под солнцем твоим учимся, строим, растем и творим».

А самое-то интересное, что во время речей он ухитрялся почесывать себе зад — не просто почесал, и все, — а заводил руки за спину и начинал любовно его оглаживать, в течение всей речи. Потом это стало уже признаком: Щеголев заложил руки за спину — сейчас будет говорить. Я передразнивал его, стоя сзади, и девочки наши первое время тихо умирали, а потом взмолились: да перестань хоть ты! — но я поймал себя на том, что не просто передразниваю, а не могу не передразнивать, вот напасть! Кончилось тем, что в день моего дежурства по лагерю я написал на него памфлет.

Все шло своим чередом, я разбудил детишек, сделал с ними зарядку, накормил, отправил кого куда, и вдруг хватился: а где же Щеголев?

— Спит, наверное, — сказали девочки.

— Как это — спит?

— Ночью караулит — днем спит. Он же ставку сторожа себе выпросил, ты что, не знал?

В конце дня дежурные писали в специальную тетрадь, как прошел день, куда ходили, что делали. «В 11.00 я пошел будить нашего начальника, — писал я. — И что вы думаете? Он встал и через пять минут бегал по лагерю с таким видом, будто… — Я не нашел подходящего сравнения и записал: — Меня восхищает та деловитость, с которой этот человек ничего не делает. Впрочем, это клевета. Он сторожит лагерь! Но это его дело. Меня же всегда интересовало, зачем он приехал на Север. Зачем он приехал на Север в таком возрасте. Север он полюбил, что ли? Не любил, не любил и — вдруг полюбил! А может, он бежал от несчастной любви? Или ушел из дому, как Лев Толстой?..

«Кто же вас гонит, — разошелся я. — Судьбы ли решение? Зависть ли тайная? Злоба ль открытая? Или на вас тяготит ПРЕСТУПЛЕНИЕ?! Нет, господа присяжные заседатели, не злоба, не зависть и не роковая страсть… а впрочем, вы сами можете спросить: он так любит бродить по ночам, нашими прекрасными белыми ночами, когда в голову приходят одни возвышенные мысли…»

Я уже лег спать, когда он прибежал ко мне. Он был бледен.

— Мальчик убежал, мальчик, — смог выговорить он.

А я уж подумал было, что он прочитал мой отчет и пришел требовать удовлетворения. Следом пришла вожатая, выяснилось, что Тыкку из 3-го отряда ушел в свой поселок, километров четырнадцать от нас к северу.

— Мальчик убежал. Надо же! Ай да мальчик, вот так молодец мальчик! — приговаривал я, собираясь.

Я обул резиновые сапоги и взял карабин — дал нам морзверокомбинат для походов, только ни одного похода еще не было, из-за дождей.

Я вышел из поселка и пошел вдоль берега моря на север, поднимаясь выше и выше по склону сопки. Земля была твердая и ровная, без кочек, и идти было приятно. Наверху мне попались выбеленные временем китовые ребра я позвонки, я думал, как они могли попасть сюда. «Видимо, тут раньше было море», — пришла мне в голову общая мысль, но потом я решил, что здесь были древние стойбища. Берег повышался чем дальше, тем больше, и когда я поднялся довольно высоко, то увидел, что далеко в море еще стоят сплошные льды.

Отдельные льдины плавали и у берега, они были причудливо вырезаны, некоторые с правильными отверстиями — все это напоминало собрание абстрактных скульптур. Иногда раздавался короткий шум — льдина не выдерживала и обрушивалась — я оборачивался, и такую льдину легко было отличить, она медленно покачивалась среди прочих, неподвижных. «Льды не исчезают летом», — подумал я, и что-то напомнило мне это сочетание: льды не исчезают — что-то затверженное давно и навсегда, школьное, когда я не учил, а сам учился.

«Льды не исчезают и не образуются вновь, — вспомнил я закон, — они просто уходят… куда? На Север, конечно! Они просто уходят летом на Север, — бормотал я, — а осенью приходят обратно. Не приходят — возвращаются». Это был закон сохранения льдов. Я почувствовал себя счастливым, что открыл его, и пока шел, повторил еще несколько раз в окончательном варианте и каждый раз чувствовал себя счастливым.

Я подошел к расселине и спустился в нее. На дне лежал снег, спрессованным могучим пластом, и слышно было, как под ним несется вода. Я перешел по снежному мосту, поднялся наверх и увидел обогреватель. Это была примета, что я прошел половину пути. Обогреватель стоял здесь для путника, застигнутого пургой, но сейчас был заброшен — крыша разобрана, и двери не было, а под полом жили еврашки. Завидев меня, они, коротко свистнув, разом опрокинулись в свои норы, и я успел только заметить рыжие, пушистые, как у белок, хвосты.

Я достал из рюкзака хлеб и банку тушенки, перекусил, а потом покурил, сидя на пороге, глядя на тундру в свете белой ночи, — в каком-то неживом свете. Это был полярный день, но в ночные часы он походил на день так же мало, как лампы дневного света на дневной свет. Вот и здесь горела скрытая, как на какой-то станции метро, лампа дневного света. Я попытался вспомнить название этой станции — такой длинной, что до конца ее обычно никто не добирался, и там можно было посидеть под грохот поездов совсем одному. И вдруг я осознал, что я и сейчас один, не только один, но и наедине с собой — впервые после долгого перерыва. За два года я как-то отвык от этого состояния и теперь насторожился, следил, не придет ли за ним всегда сопутствующее одиночеству, знакомое, полузабытое ощущение этой томительной грусти. Не пришло…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: