Дорога от обогревателя стала хуже, однообразнее. Теперь пошла низкая ровная тундра, вся в кочках, между которыми проступала вода. Я спустился поближе к берегу и пострелял немного в бакланов, они сидели на льдинах по нескольку штук в ряд и напоминали кувшины — высокие кувшины с узкими и длинными горлышками. Черные кувшины на белых подносах.
Впереди я видел большую острую сопку, цель моего пути, но идти до нее было часа полтора. «Когда идешь по тундре, — советовал Иванов, — самое лучшее, взять какую-нибудь идею и плодотворно ее разрабатывать». Я думал, почему не везло мне с моими рассказами. Может, потому, что я не умею писать о настоящем, а только о прошлом, и когда наступает мое время писать, то, что произошло, ни для кого уже не имеет значения. Все мои рассказы начинались словами «три года назад». Каждый раз «три года назад», а потом появляются все новые «три года назад», с которыми ты не справился, и этот срок все увеличивается, превращается в пять, десять лет назад и в один прекрасный момент обратится в ноль. Математика смерти. И ты не успеешь разделаться со всеми «три года назад»… Я размышлял об этом совершенно спокойно, так же спокойно, как диктовал на уроках из своих рассказов — фразы, столь полюбившиеся рецензентам, например: «Утки летели низко и быстро, а гуси медленно и очень высоко и перекликались гортанно и нежно». «Разберем это предложение», — говорил я…
Показался поселок. Несмотря на то, что была ночь, на берегу слышались голоса и стучал трактор. Я спустился в овраг, перебрался через речку, прыгая по камням, и вышел вдоль оврага к морю. Здесь разделывали моржей: всюду валялись головы с клыками, пласты мяса, снятые шкуры. Еще два моржа перекатывались в прибое, ласты их сваливались то в одну, то в другую сторону. Они казались живыми, только вода вокруг покраснела. Подъехал трактор, моржей зацепили тросом за клыки и стали выволакивать на берег. Мальчишки вскочили на ласты и поехали. Народу здесь было полно, и работа шла вовсю: женщины скребли шкуры, мужчины рассекали туши, старухи копались во внутренностях. Охотники — все они, несмотря на лето, были в кухлянках, зимних шапках и нерпичьих штанах — погрузились в вельботы, снова идти в море. Это была такая же, как у нас, страда — как уборка или сенокос. На меня почтя не обратили внимания. Один молодой чукча, ближе всех, оглянулся и сказал: «Етти». Я уже знал, что етти означало «пришел», и еще это означало «здравствуй».
— Етти, — сказал и я.
— Охотник? — спросил он, указывая на мой карабин.
Я сокрушенно покачал головой — здесь был настоящий Север, без обмана. Он засмеялся, с размаху всадил железный крюк в здоровый пласт мяса и поволок его к тракторным саням. Тут я увидел моего Тыкку. Он тоже заметил меня и прятался теперь за какого-то старика. Я подошел к ним и начал объяснять, что пришел за мальчиком. Старик спокойно смотрел на меня. Может, не понял? Я еще раз повторил, что мальчику надо вернуться. Тогда он посмотрел на Тыкку, и Тыкку что-то сердито сказал.
— Да, да, — закивал старик, — раз надо…
Я попытался объяснить, что не так: не надо, а наоборот, это хорошо — лагерь, много ребят, играют, и из Провидения специально привезли свежую картошку и яблоки.
— Этки, плохо, там скучно, — сказал Тыкку.
— И-и, раз надо, — повторил старик.
— Будет хорошая погода — пойдем в поход, — сказал я, стараясь говорить так же кратко.
Тыкку молчал.
— По дороге постреляем из карабина, — еще сказал я.
Он посмотрел на мой карабин, как бы сомневаясь, настоящий ли, может ли у меня вообще быть настоящий карабин, и тогда я сунул руку в карман и вытащил горсть патронов, блестящих, острых, как маленькие снаряды.
— Ладно, — наконец согласился он, — только посмотрим еще моржей…
Когда мы вернулись, Щеголев не подошел, мелькал где-то в стороне, и я сначала не сообразил, а потом вспомнил про свой отчет. Девочки рассказали, что он звонил в роно, кричал: «Я или он!»
— Он, конечно, он, — вставил я, — ему должность физрука нужна.
Но зав наш обошелся с ним сурово: «Вам доверили руководить, — сказал он, — вот и руководите».
Закрытие лагеря было не столь торжественным. Костер из-за дождя пришлось отменить, концерт, правда, дали, — в столовой, и последнюю линейку провели в коридоре. Щеголев объявил, что «часть детей, лучших по всем показателям, будет занесена в книгу Почета навечно!». На этот раз он не почесывал зад, не мог, потому что руки у него были заняты добротным, увесистым фолиантом. Он потряс нм и еще раз, для убедительности, прокричал: «Навечно!» Я содрогнулся. Ну и выраженьица у него. На первой пятиминутке он, помнится, сказал: «Сумма детей налицо», теперь вот «навечно». Хотел бы я услышать его на уроке.
Пришли вельботы, всем детям не хватило места, и те, кто остался, заволновались. Некоторые даже заплакали, как ни внушали им, что за ними сейчас вернутся. Но тут подошел сейнер и забрал всех. Они толпились на палубе такие довольные, такие радостные, что мне стало не по себе. Мы еще остались на несколько дней, приводили лагерь в порядок. Перед отъездом мы собрались отметить это событие. Щеголев отказался.
— Как можно, — заявил он. — В здании лагеря!
— Но ведь «сумма детей» отсутствует полностью, — возразил я.
— И вам не советую, — повторил он.
«Ну, и черт с тобой», — мысленно произнес я. Все были только рады.
В конце августа прилетел Иванов. Пароходы давно разгрузились, груз оприходовали, и в магазине было полно вина. Мы набрали бутылок десять «Червоне мицне» и несли их, как дрова, в охапке. За столом с ребятами было сказано много остроумных вещей — жаль, что позабываешь такие вещи. Да тут не важно, что сказано, важно, как — тут, главное, настроение, и настроение у всех было отличное, пока не появился откуда-то журналист.
— Вот уж с кем бы… — начал я, но Иванов и бровью не повел, налил ему и продолжал рассказывать, как в тундре подкрадывался с кинокамерой к журавлям. Он ко всему был еще и кинолюбитель. Сначала журналист задрался — как же, какой-то дилетант посягает почти на его область, — но Иванов быстренько сделал его в специальном вопросе, и сразу он стал дружелюбен, и я знал: сейчас он начнет хаять свою работу, а потом лезть в душу.
— За тех, кто в поле, — сказал журналист. — Удачно съездили? — спросил он.
Иванов взялся было объяснить свою идею, и журналист даже закусывать перестал. Тогда я не выдержал. Я дал себе слово не связываться, но тут не выдержал.
— Что ты ему рассказываешь? — перебил я. — Не это ему надо. Журналистский метод какой: нашел кость — восстановил скелет. Нашел кость мухи — сделал скелет слона. Вот и брось ему кость, — заводил я.
— Кстати, о костях, — мирно сказал Иванов. — На побережье нашли скелет в старых шурфах: в черепе дыра и винчестерная пуля… Американцы там когда-то копались, — пояснил он.
— Вот это кость! — одобрительно вскричал я. — Слушай, Иванов! Возьми меня к себе рабочим? На будущее лето, а?
— Зачем тебе, зачем? — ввязался журналист.
Была в нем какая-то постоянная нервность и раздражение, может, он тоже был неудавшимся писателем. Неудачники очень хорошо чувствуют друг друга. Может, он тоже пытался победить в себе эту неудовлетворенность, и не победил, а я побеждал — и теперь он чувствовал это и потому раздражался. Работа у него была такая, что ему трудно было победить… Я посмотрел на него. Он был уже заметно пьян.
— Пить ты не умеешь, — сказал я. — Но драться, надеюсь, ты умеешь?
— И драться я не умею, — он глядел на меня с ненавистью, — и драться я не умею, но если ты меня ударишь, я тебя просто зарежу.
— Брек, — объявил Иванов, вытягивая между нами руки. — Разные весовые категории. — А в самом деле, зачем? — засмеялся он.
— Ладно, я пошел домой, — сказал я.
Иванов проводил меня немного.
— Он, конечно, подонок, но зачем же нервничать? — сказал он.
— Действительно, — пробормотал я.