Шефа я застал одного. Гостьи ушли, и Гриша пошел проводить их.
— Ну, что ваша артистка? — спросил я.
— Обыкновенная спекулянтка, — сказал шеф.
Почему-то он показался мне раздраженным.
— Спекулянтка?
— Типичная! — Он раздевался, собираясь ложиться спать. — Вам, конечно, откуда знать, а я-то на них насмотрелся в свое время.
— Когда же?
— Например, в войну…
— Откуда же на фронте спекулянтки? — наивно спросил я.
— Я не был на фронте, — ответил он. — Я выполнял важную работу в тылу.
— А мне почему-то показалось, что она артистка, — снова сказал я.
— Ну да: консерватория, Чайковский, а сама небось отсидела положенное и теперь работает у Гриши в магазине да копит деньги на домик возле Черного моря…
— Да, но отчего тогда вы были с нею так любезны? — продолжал допытываться я.
Но шеф уже лежал, укрывшись одеялом, и не ответил. Я не понимал его раздражения. Может быть, в мое отсутствие между ними произошел какой-то важный разговор?
Он лил уже пятый день. Мы ждали катер из Охотска, но нечего было и думать, что он придет по такой погоде. Целыми днями мы не вылезали из гостиницы. Этот рыбацкий поселок с непонятным названием Иня был самой скверной дырой из всех, где нам приходилось застревать.
В гостинице, кроме нас, жил еще один мужчина, очень странный тип. Если верить «Судебной психиатрии», он был неврастеник. Преувеличенное внимание к себе и мнительность. Он был очень мнителен. Первые его слова были: «Вы меня, наверное, презираете?»
С утра он пил. После каждого глотка он смотрел на нас, и на лице его было написано, какой он погибший человек. Затем он исчезал ненадолго и снова возвращался с бутылкой, заставая нас в неизменных позах: на кроватях с книгами в руках. Книги мы хватали, как только слышали его шаги. Он осточертел нам, как дождь. Только дождь лил, не переставая, а этот малый уходил и приходил.
Приходя, он всячески старался привлечь наше внимание. Он отдувался, с шумом встряхивал намокший плащ, топая, проходил к столу, ставил бутылку и начинал вздыхать. Я смотрел на шефа. Лицо его напрягалось в ожидании, что этот тип заговорит. Порядочность обязывала старика поддержать разговор. В первый же день нашего пребывания в Ине он выслушал всю историю этого психа. Это было тогда, когда он пил и смотрел на нас, а потом спросил: «Вы меня, наверное, презираете?» — «Ну, что вы! Мы с вами даже незнакомы», — вежливо ответил шеф, и это было ошибкой.
Часа два затем этот малый рассказывал шефу свою судьбу. Он десять лет искал счастья здесь, на Востоке, а на Западе у него была семья. Он не нашел счастья и теперь не может вернуться, потому что его «погубила бродячая жизнь». Я слышал: «Десять лет, вы понимаете?! Вот так вся жизнь… по глупости, по дурости… теперь-то вы меня презираете, да?» Он непременно хотел, чтобы его презирали, и шеф осторожно отвечал: «Да, конечно… я понимаю… ну, нет, что вы!» Через два часа старик не выдержал. Он извинился и сказал, что ему надо идти по делу. Даже взял полевую сумку. Он ушел, а я соображал, куда он может пойти по дождю. Единственным местом была столовая, но она была еще закрыта.
Малый походил по комнате, потом спросил:
— Слышал разговор?
— Нет, — сказал я.
— Умный ты парень, — вздохнул он.
Шеф вернулся через час, мокрый и злой. С тех пор он видеть не мог этого типа…
В том-то и дело, что нам некуда было идти. Наши дела в Ине закончились, не успев начаться. Еще в Магадане, когда мы рассматривали карту побережья, шефу померещились какие-то обнажения на этом участке. Мы приплыли из Охотска на катере и в тот же день осмотрели местность. За поселком тянулась гряда невысоких холмов: по дороге туда мы попали в болото и не нашли никаких обнажений. Искусанные мошкой, мы вернулись в поселок и собирались завтра же уехать, как погода испортилась. И вот почти неделю нам все отравляло жизнь: эта дыра, и столовая, где были одни пельмени, в дождь, и этот малый.
Сейчас он сидел и смотрел на нас. Мы молчали. Поскольку на него не обращали внимания, он уже два дня разговаривал сам с собой. Он подошел к зеркалу, долго смотрел на себя, потом произнес: «И опять, и опять, и опять…» — «Что еще?» — подумал я. В зеркало он следил за нами. «И опять зовет меня, а куда?» — спросил он. Лицо шефа было непроницаемо.
Тогда он стал открывать бутылку. Я не видел до сих пор никого, кто бы делал это так мастерски. Он клал ее на пол, вертел, как яйцо, потом хватал и дном ударял об пол. Пробка вылетала. На этом кончалось все его умение обращаться с бутылкой, потому что пить он не умел.
Он стал упрашивать шефа выпить с ним.
— Не один же я на белом свете дурачок, — сказал он.
— Я не пью, — коротко ответил шеф.
«Ну, конечно, не пьет он!»
— Жизнь научила?
— Жизнь научила.
— Ну, а молодого я уж не спрашиваю, — грустно сказал малый. И тут во мне что-то сдвинулось.
— А молодого следовало бы спросить, — сказал я, встал и начал обуваться.
Шеф недоуменно взглянул. Это меня еще больше разозлило.
Я обувался, а этот тип разливал спирт. Он налил в кружки себе и мне и добавил себе воды. Я выпил свой, не разбавляя, и стал наматывать вторую портянку.
— Такое я вижу в первый раз, — сказал он. — Еще?
— Давай, — сказал я, с наслаждением наблюдая за шефом. «Жизнь его научила! Никогда она ничему не научит таких… порядочных!»
Мы выпили. Малый достал из кармана какую-то бумажку и читал ее до тех пор, пока я не спросил, что это. Надо было его спросить, иначе он бы никогда не кончил.
— Это адрес, — сказал он. — Женщина, такая же разочарованная, как и я. Завмагом работает…
«Уж не та ли, из Охотска?!» — вспомнились мне уверения шефа. Старик встал и объявил, что идет обедать.
— Рассердился, — сказал мой приятель, когда он вышел.
— Да черт с ним! Он порядочный, — сказал я. — Давай.
Мы выпили еще, и тут-то он уж рассказал мне, как он десять лет скитался по Востоку, и как он теперь не может вернуться, и какой он, в общем-то, погибший человек. Я был уверен, что он просто сидел — за время своих путешествий я тоже людей видел, — но странно, оттого, что знал, что и шеф так думал, я восставал против этой своей уверенности. А в самом деле, почему бы не предположить, что в жизни этого человека, да и той женщины, действительно, сыграла свою роковую роль какая-то незримая, непонятная для всех остальных, но тем не менее непреодолимая сила. Ведь признаю же я за собой право на «неотчетливые побуждения», как-то оправдываю свои ежегодные путешествия? А вдруг и у меня наступит такой момент, когда я почувствую, что не смогу вернуться?!
Я слушал его с тем большим участием, чем больше ожесточался против шефа, против его вежливого презрения. Теперь я знал, что с ним-то ничего никогда не случалось. И жалкая игра этого малого перед самим собой казалась мне более привлекательной, чем высокомерная порядочность шефа…
Старик скоро вернулся. Он выглядел озабоченным.
— Собирайтесь, — сказал он.
— С вещами? — спросил я.
— Собирайтесь, — повторил он. — Сейчас придет катер.
Не знаю, кто ему это сказал. Я видел, что он ужасно раздражен, но подчеркнуто не торопился. Я увязал наш мешок, и мы пошли. Малый грустно посмотрел нам вслед.
Дождь лил по-прежнему, и дальние холмы были словно в тумане. Нигде я не видел еще такого нудного дождя, как здесь, на побережье. Старик шел впереди. Я шел за ним, представляя, что произойдет, и готовил слова, которые ему скажу.
Мы пришли на пирс. Катер должен был подойти к рыбозаводу на косе, если он вообще должен был прийти. Был полный отлив. Я сбросил мешок на мокрые доски пирса, отошел и стал читать таблицу штрафов за браконьерство. За кету — столько-то, горбушу — столько-то… Старик расхаживал по пирсу. Наконец его прорвало.
— Чем рассматривать всякую ерунду, вы бы узнали, перевезут нас к рыбозаводу или нет?!
«Начинается», — сказал я себе.