Мы можем, таким образом, исходить из того, что не только в «Улиссе», но и во всем том искусстве, с которым он соединен узами духовного родства, содержатся положительные творческие ценности и смысл. Что же касается разрушения до сих пор принятых критериев выражения красоты и смысла, то здесь «Улисс» занимает выдающееся место. Он оскорбляет утвердившиеся привычки чувствовать, он совершает насилие над тем, что принято ожидать от книги по части ее смысла и содержания, он издевается над любыми попытками свести воедино возникающие при чтении мысли. Кажется, только недоброжелатель может приписать «Улиссу» хоть какую-то склонность к обобщению или образному единству, так как если бы удалось доказать присутствие в нем столь несовременных вещей, то в этом случае оказалось бы, что он серьезно отступает от утверждаемых им же канонов красоты. Все, что вызывает недовольство в «Улиссе», только доказывает его достоинства, ибо недовольство это вызывается неприязнью к модерну со стороны не-модерна, который не хочет видеть как раз то, что «боги» пока что «по милости своей укрывают от его глаз».
Именно в работах модернистов впервые целиком раскрывается то, что всегда бросает вызов любым попыткам себя обуздать или укротить, то, что переполняло вакхическим восторгом Ницше и брало верх над его обремененным психологическими изысканиями интеллектом (который, заметим, был бы вполне уместен при Ancien Regime[766]). Даже самые темные места из второй части «Фауста», из «Заратустры», да и «Ессе Homo» так или иначе свидетельствуют свое почтение миру. И только модернисты сумели сотворить искусство, повернутое к публике спиной, или, что то же самое, выставить на всеобщее обозрение оборотную сторону искусства, которое — ни громко и ни тихо — не свидетельствует никакого почтения публике и которое, в общем-то, в полный голос повествует о том, что это значит, когда искусство не нуждается в сопереживании, продолжая тем самым тенденцию противоборства, пробивавшуюся — хотя и далеко не столь явно, но довольно последовательно — в творчестве всех предшественников модернизма (не упустим при этом и Гёльдерлина!) и приведшую к крушению прежних идеалов.
Представляется совершенно невозможным понять суть дела, ограничиваясь лишь его одной-единственной стороной. Ведь главное для нас — это не какой-нибудь отдельный толчок, хотя бы его действие и с успехом появилось где-то, а те почти повсеместные сдвиги в жизни современного человека, которые, по-видимому, означают его отрешение от всего старого мира. Поскольку мы, к сожалению, не в состоянии заглянуть в будущее, то нам неизвестно, в какой степени мы все еще принадлежим средневековью в самом глубоком смысле этого слова. Лично я, по крайней мере, не удивился бы, узнав, что с точки зрения будущего мы погружены в него по уши. Ведь только этим обстоятельством можно было бы удовлетворительно объяснить появление таких книг и других произведений искусства, как «Улисс». Все они весьма эффективны как слабительное, и их очищающее действие во многом растрачивалось бы впустую, если бы ему не противостояло сопротивление достаточно твердое и упорное. Все они — такое очистительное средство для души, применение которого оправданно лишь в том случае, если необходимо освободить ее от влияний наиболее упорных и устойчивых. В этом они ничем не отличаются от теории Фрейда, которая с типичной для фанатизма ограниченностью также выхолащивает ценности, и без того уже приходящие в упадок.
Хотя автор «Улисса» представляется почти по-научному объективным, а иногда прибегает и к «научному» лексикону, его произведение отличается тем не менее по-настоящему ненаучной односторонностью; «Улисс» — это лишь одно отрицание. Отрицание это, правда, творческое. «Улисс» — это творческое разрушение, не геростратовское актерство, а серьезное действо, направленное на то, чтобы тыкать своего современника носом в действительность, как она тоже есть, причем делать это не со злонамеренным умыслом, а с безграничной наивностью художника, следующего объективности. Книгу эту можно со спокойной совестью назвать пессимистической, хотя в самом ее конце, чуть ли не на последней странице, и можно предположить, что через тучи пробивается свет избавления. Да, лишь на одной странице, примерно на 734-й, вы узнаете, что оставили преисподнюю позади. В текущем перед вами грязевом потоке то здесь, то там бросаются в глаза излучающие великолепное сияние кристаллы, по которым и не-модернист может догадаться, что Джойс — это настоящий художник, что он «может»,— а для современного художника это разумеется совсем не само собой, даже если он и подлинный мастер, поскольку этот мастер руководствуется такими высшими целями, которые заставляют его с набожной кротостью принижать свои творческие возможности. Каким бы радикальным ни было отречение Джойса, оно не стало для него обращением в новую веру, и он как был, так и остался ревностным католиком: он использует взрывчатую силу своего таланта главным образом против разделения церкви и психологических образований, прямо или косвенно этим вызванных. Современный мир отрицается Джойсом как несоответствующий характерной для высокого средневековья, сплошь провинциальной и тем самым католической атмосфере Эрина[767], судорожно пытающейся ликовать по поводу своей политической самостоятельности. В каких бы дальних странах ни работал над «Улиссом» его автор, с Матери-Церкви и своей Ирландии он, как преданный сын, не спускал глаз, и чужая земля нужна была ему лишь как якорь, не дающий его кораблю погибнуть в пучине нахлынувших на него ирландских воспоминаний и связанных с ними горьких переживаний. Но что касается мира как такового, то по крайней мере в «Улиссе» он так никогда и не добрался до Джойса хотя бы в виде молчаливо принимаемой им предпосылки. Улисс не стремится в свою Итаку, напротив, он отчаянно пытается скрыться от самого факта своего рождения в Ирландии.
То, что, собственно говоря, развертывается перед нами, настолько ограниченно, что, казалось бы, могло у остального мира и не вызывать к себе какого-либо интереса! Но мир этот, напротив, совсем не остался равнодушным. Если судить по воздействию «Улисса» на современников, то оказывается, что его ограниченность воплощает в себе более или менее универсальные черты. Так что «Улисс» пришелся своим современникам в общем-то ко времени. У нас, должно быть, существует целое сообщество модернистов, которое настолько многочисленно, что с 1922 г. сумело без остатка поглотить десять его изданий. Книга эта, несомненно, открывает им нечто такое, чего раньше они вообще, может быть, не знали и не чувствовали. Они не впадают от нее в адскую скуку, а, наоборот, растут вместе с ней, чувствуют себя обновленными, продвинувшимися в познании, обращенными на путь истины или готовыми начать все с начала и, очевидно, приведенными в определенное желательное состояние, без которого лишь жгучая ненависть могла бы подвигнуть читателя на то, чтобы внимательно, без фатально неизбежных приступов сна прочесть все эти 735 страниц. Я полагаю поэтому, что средневековая католическая Ирландия имеет, по-видимому, протяженность, до сих пор мне не известную и бесконечно большую, чем это обозначено на привычных нам географических картах. Это католическое средневековье, по которому вышагивают господа Дедал и Блум, представляется, так сказать, универсальным явлением или, иначе говоря, существуют, должно быть, чуть ли не целые классы населения, место проживания которых, как и «Улисса», определяется этими духовными координатами в такой степени, что необходима была взрывная мощь джойсовской мысли, чтобы также и другие люди могли воочию убедиться в их существовании, ранее от них герметически закрытом. Я убежден, что в нашей жизни никак не кончается глубокое средневековье. И ничего здесь не поделаешь. Потому-то и оказались нужны такие пророки отрицательности, как Джойс (или Фрейд), чтобы поведать современникам, которые никак не перестанут жить по меркам средневековья, что «та» реальность по-прежнему с ними.