Выполнение этой гигантской по своему назначению задачи не способно встретить должного понимания со стороны тех, кто, будучи преисполнен христианского благолепия, склонен отворачивать свой взор от всего темного, что наполняет собою этот мир. Для них это было бы такое «представление», которое так и оставило бы их безучастными. Но нет, Джойс мастерски рассчитывает свои откровения на соответствующий настрой. Лишь применительно к нему вступает в действие задаваемая им игра негативных эмоциональных сил. «Улисс» показывает пример того, как следует осуществлять ницшевское «кощунственное проникновение в прошлое». Он делает это хладнокровно, со знанием дела и так «обезбоживающе», как Ницше и не снилось. И все это — с тихим, но совершенно правильным предположением, что колдовское влияние духовной местности следует искать совсем не в рассудке, а в глубинах души! Не стоит поддаваться искушению поверить, что Джойс в своей книге изображает исключительно безотрадный, безбожный и бездуховный мир, а потому немыслимо, чтобы из нее можно было вынести что-либо жизнеутверждающее. Как ни странно это прозвучит, правда то, что мир «Улисса» лучше, чем мир тех, кто безнадежно повязан серостью своего духовного происхождения. И даже когда верх в нем берут зло и разрушение, он все-таки зримо отличается или даже превосходит «добро», то самое стародавнее «добро», на поверку оказывающееся непримиримым тираном, представляющим собой состоящую из предрассудков систему порождения иллюзий, которая самым жестоким образом не дает раскрыться действительному богатству жизни и обрекает на невыносимые муки мысли и совести всех, кто попадает в ее объятия. «Восстание рабов в сфере нравственности» — так Ницше мог бы определить путеводную идею «Улисса». Для людей, повязанных серостью своего духовного происхождения, избавление заключается в том, чтобы «со знанием дела» признать существование своего мира и своего «подлинного» бытия в нем. Как представитель большевистской гвардии в восторге от того, что небрит, так и духовно повязанный серостью человек чувствует себя осчастливленным от объективных рассуждений о том, каково приходится в его мире. Благодеянием будет для ослепленного превознести тьму над светом, и безграничная пустыня будет раем для заключенного. Для средневекового человека абсолютное избавление заключается в том, чтобы лишить свою жизнь красоты, добра и смысла, ибо для людей-теней идеалы — это не творческие достижения, не свет от огня на вершинах гор, а учителя послушания и узы заточения, это своего рода метафизическая полиция, первоначально измышленная тираническим предводителем кочевого народа Моисеем высоко на Синае, а затем хитро и ловко навязанная человечеству.

Если применить к Джойсу причинно-следственный подход, то он предстанет как жертва католической авторитарности, в телеологическом же плане он реформатор, который до поры до времени удовлетворяется отрицанием, он протестант, который в ожидании дальнейшего пробавляется своим протестом. Для Джойса же как модерниста характерна атрофия чувств, которая, по свидетельству опыта, всегда возникает в ответ на чрезмерное их проявление, в особенности когда они фальшивы. Апатия, демонстрируемая «Улиссом», наводит на мысль о чрезмерном распространении у нас сентиментальности. Вопрос, следовательно, в том, действительно ли это так.

Это еще один вопрос, на который лучше всех смог бы ответить человек из далекого будущего! Тем не менее у нас имеются некоторые основания полагать, что наша увлеченность сентиментальной стороной жизни достигла совершенства непристойных размеров. Вспомним о прямо-таки катастрофических последствиях выражения народных чувств во время войны! Сколько было криков о нашей так называемой гуманности! О том же, насколько каждый из нас является беспомощной, хотя и недостойной жалости жертвой собственных переживаний, лучше всех, наверное, может порассказать психиатр. Сентиментальность — это одно из внешних проявлений жестокости. Атрофия чувств — ее другое проявление, неизбежно страдающее теми же изъянами. Успех «Улисса» доказывает, что несмотря на всю содержащуюся в нем апатичность, он оказывает положительное влияние; отсюда напрашивается вывод: читатель сам по себе настолько перегружен сантиментами, что их отсутствие представляется ему благотворным. Я также глубочайшим образом убежден, что нас цепко держит в своих объятиях не только средневековье, но и сентиментальность, и потому мы вполне можем понять появление пророка компенсирующей бесчувственности нашей культуры.

Пророки же всегда несимпатичны, и манеры у них, как правило, плохие. Но говорят, что они попадают иногда не в бровь, а в глаз. Пророки бывают, конечно, большие и маленькие, и история решит, к каким из них принадлежит Джойс. Художник, как и полагается подлинному пророку, высказывает тайны духа своей эпохи как бы непроизвольно, а иногда и просто бессознательно, как сомнамбула. Он мнит, что сам сочиняет свои речи, тогда как на самом-то деле им руководит дух эпохи, и по его слову все сбывается.

«Улисс» — это document humain нашего времени и, более того, в нем его тайна. Ему, возможно, дано высвобождать духовно связанных, а идущий от него холод вымораживает не только сентиментальность, но и вообще всякую чувствительность. Но этими целебными воздействиями его суть не исчерпывается. Как ни интересно замечание, что само зло благоволило рождению «Улисса», но и этим сказано еще не все. Ведь в нем жизнь, а жизнь никогда не бывает только злом и разрушением. Правда, все, что мы поначалу способны извлечь из этой книги, относится к отрицанию и распаду, но при этом возникает предчувствие чего-то непостижимого, как будто какая-то тайная цель сообщает ей положительный смысл, а вместе с ним — добро. Правильным ли будет заключить, что слова и картины, разворачивающиеся у нас на глазах пестрым ковром, следует понимать в конечном счете «символически»? Я ведь говорю, помилуй Бог, не об аллегории, а о символе как выражении непостижимой иначе сущности. Но если бы это было действительно так, то тогда уж, наверное, в причудливых хитросплетениях текста мерцал бы нам навстречу потаенный смысл, то тут, то там звучали бы загадочные звуки, которые отзывались бы воспоминаниями о других временах и других пространствах, и проносились бы перед глазами изысканные мечты или вновь выступали бы канувшие во тьму небытия забытые ныне народы. Вероятность всего этого допускать, конечно, можно, но я не знаю, как ее увидеть. Более того, по моему разумению, сознание автора высвечивает в книге все уголки; это не грезы и не откровение, выходящее из бессознательного. Расчетливость и намеренная предвзятость автора выражены в книге даже более явно, чем в «Заратустре» Ницше или во второй части «Фауста» Гёте. Этим, по-видимому, и объясняются изъяны «Улисса» по части символизма. Можно, естественно, допустить скрытое присутствие в нем архетипов, предположив, что Дедал и Блум олицетворяют собой извечные фигуры духовного и плотского человека, в хитросплетениях повседневной жизни миссис Блум проявляется анима, сам же Улисс выражал бы тогда символику героя, но дело-то все в том, что не только книга никоим образом не содержит четких указаний на правомерность таких выводов, а даже, напротив, все в ней высвечивается светом яснейшей, просветленнейшей сознательности. Это явно не по-символистски и всякому символизму противоположно. Ежели бы и обнаружилось, что в некоторых своих частях книга все-таки несет символистскую нагрузку, то это означало бы, что бессознательное подшутило над автором несмотря на все его меры предосторожности. Ибо когда мы говорим «символическое», то указываем на то, что в предмете, будь он от духа или от мира, кроется имманентная ему сущность, непостижимая и могучая, человек же отчаянно пытается подчинить себе противостоящую ему тайну, уловив ее точным выражением. Для этого он должен всеми помыслами устремиться к данному предмету, чтобы, проникнув через всю пестроту составляющих его оболочек, добраться до подлинной драгоценности, ревниво припрятанной в неведомой глубине, и вынести ее к дневному свету.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: